Моя жизнь - Айседора Дункан 50 стр.


В гостинице Трианон у д’Аннунцио была золотая рыбка, которую он очень любил. Она жила в прелестной хрустальной чаше, и д’Аннунцио часто ее кормил и с ней разговаривал, а золотая рыбка, точно отвечая, двигала жабрами и то открывала, то закрывала рот. Однажды, остановившись в Трианоне, я спросила метрдотеля:

– Где золотая рыбка д’Аннунцио?

– О, сударыня, это печальный рассказ! Д’Аннунцио уехал в Италию и поручил нам за ней ухаживать. «Эта золотая рыбка, – сказал он, – очень близка моему сердцу. Она – символ моего счастья». И часто телеграфировал: «Как поживает мой любимый Адольф?» В один прекрасный день Адольф стал медленнее плавать вокруг чаши и перестал справляться о д’Аннунцио; тогда я его взял и выбросил за окно. Но вдруг пришла телеграмма от д’Аннунцио: «Чувствую, что Адольфу плохо». Я ответил: «Адольф умер вчера вечером». Д’Аннунцио снова телеграфировал: «Похороните в саду. Устройте могилу». Я взял сардинку, обернул ее в серебряную бумагу, похоронил в саду и поставил крест с надписью: «Здесь лежит Адольф». Вернувшись, д’Аннунцио спросил: «Где могила моего Адольфа?»

Я ему показал могилу в саду, он принес массу цветов и долго стоял, проливая над ней слезы.

Один из наших праздников кончился трагично. Мастерская была убрана, как тропический сад, и столики на двоих были спрятаны в густой зелени и в цветах. Тем временем я успела познакомиться с различными парижскими интригами и поэтому могла соединять парочки по их желанию, заставляя таким образом плакать некоторых жен. Гости все были в персидских костюмах, и мы танцевали под цыганский оркестр.

Среди гостей находился Анри Батайль и Берта Бади, его знаменитая интерпретаторша, мои друзья с давних пор.

Как я уже говорила, ателье походило на часовню и было до высоты пятнадцати метров задрапировано моими голубыми занавесями, но на хорах было маленькое помещение, превращенное искусством Пуарэ в настоящее жилище Цирцеи. Черные бархатные занавеси отражались в золотых стенных зеркалах, черный ковер и диван с подушками из восточных тканей довершали убранство; окна были наглухо закрыты, а двери представляли собой странные отверстия, напоминавшие этрусские могилы. Сам Пуарэ заметил, окончив работу: «Вот место, вызывающее на не совсем обыденные речи и поступки».

Он был прав. Комнатка была прекрасна, полна чар и в то же время опасности. Есть же какая-то разница в характере мебели, позволяющая отличать добродетельную кровать от преступного ложа и почтенный стул от грешного дивана! Как бы то ни было, Пуарэ не ошибался. В этом помещении говорилось и чувствовалось иначе, чем в моем ателье, похожем на часовню.

В этот вечер шампанское лилось широкой рекой, как и на всех праздниках, устраиваемых Лоэнгрином. В два часа утра я оказалась рядом с Анри Батайлем на диване в комнате, украшенной Пуарэ, и писатель, относившийся всегда ко мне по-братски, теперь под влиянием чарующей обстановки говорил и действовал иначе. И вдруг появился Лоэнгрин. Увидев меня с Анри Батайлем на золотом диване, отраженными в бесконечном ряде зеркал, он бросился вниз в ателье и стал поносить меня перед гостями, говоря, что уезжает и никогда не вернется.

Это немного отрезвило гостей и моментально изменило мое настроение в сторону трагизма. «Скорей, – сказала я Генеру Скину, – сыграйте „смерть Изольды“, а не то вечер будет испорчен».

Быстро скинув вышитую тунику, я надела белое одеяние и танцевала до зари под аккомпанемент Скина, который играл еще талантливее обычного.

Но этот вечер должен был иметь трагичные последствия. Несмотря на нашу невиновность, Лоэнгрин никогда в нее не поверил и поклялся со мной больше не встречаться. Напрасны были мои мольбы, напрасно Анри Батайль, очень взволнованный происшедшим, дошел до того, что написал Лоэнгрину письмо.

Ничто не могло помочь. Лоэнгрин согласился повидать меня только в автомобиле. Мои уши воспринимали его проклятия, как звон дьявольских колоколов. Внезапно он перестал браниться и, открыв дверцу автомобиля, вытолкнул меня в темноту. Долго блуждала я по улицам одна в каком-то оцепенении. Прохожие подмигивали мне и делали двусмысленные предложения. Мир в одно мгновение превратился в кромешный ад.

Два дня спустя я узнала об отъезде Лоэнгрина в Египет.

– Но я терпеть не могу обманывать публику, – сказала я и настояла на том, чтобы танцевать.

Программа состояла из произведений Шопена. К ее концу я неожиданно сказала Скину:

– Сыграйте «Похоронный марш» Шопена.

– Но почему? – удивился он, – вы ведь его никогда не танцевали?

– Не знаю – сыграйте!

Я так упорствовала, что он согласился, и я протанцевала марш. Я изображала женщину, идущую медленными неуверенными шагами и несущую своих умерших к месту последнего упокоения. Я показала опускание тел в могилу, расставание духа со своей темницей – плотью – и стремление его ввысь к свету – к воскресению.

Когда я кончила и занавес опустился, наступила странная тишина. Я взглянула на Скина. Он был мертвенно бледен, дрожал, и его руки, пожавшие мои, были холодны как лед.

– Никогда не заставляйте меня играть это, – попросил он. – Сама смерть коснулась меня своим крылом. Я даже вдыхал запах белых цветов – погребальных цветов – и видел детские гробы, гробы…

Оба мы были потрясены и нервно расстроены, и мне кажется, что в тот вечер какой-то дух вселил в нас предчувствие того, что должно было произойти.

После нашего возвращения в Париж в апреле 1913 года Скин по окончании длинного спектакля в «Трокадеро» снова сыграл для меня этот марш. После нескольких минут благоговейной тишины публика разразилась бешеными апплодисментами. Некоторые женщины рыдали, другие были близки к истерике.

По-моему, прошлое, настоящее и будущее похоже на длинную дорогу. Она продолжается за каждым поворотом, но мы ее не видим и принимаем за будущее, которое уже подстерегает нас.

После «Похоронного марша» в Киеве меня стало томить предчувствие грядущей беды, сильно меня угнетавшее.

Назад Дальше