Впервые Маделине удалось залучить его к себе только в январе на большой новогодний вечер. Играли в «объявления», то есть ставили живые картины, изображавшие рекламу, которую публика должна была расшифровать; танцевали под граммофон; и ужинали не как-нибудь, а за маленькими столиками с бесконечным множеством салфеточек.
Мартину непривычна была такая изысканность. Пришел он неохотно, держался мрачно, но ужин и женские туалеты произвели на него впечатление; он увидел, что танцует скверно, и завидовал студенту-выпускнику, умеющему танцевать модный вальс «бостон». Не было той силы, того таланта, того знания, которых Мартин Эроусмит не жаждал, если только ему удавалось разглядеть их сквозь толстый пласт своей отрешенности от мира. Пусть он не стремился к богатству, зато ко всякому уменью рвался с ненасытной жадностью.
Против воли восхищался он другими, но чувство это тонуло в его восторге перед Маделиной. До сих пор он ее видел только на улице в строгом костюме, теперь же ему явилась пленительная комнатная Маделина, стройная, в желтом шелку. Она казалась ему чудом такта и непринужденности, когда понукала гостей к видимости веселья. А такт был нужен, ибо среди гостей присутствовал доктор Норман Брамфит, и в этот вечер доктор Брамфит играл в оригинальность и озорство. Он делал вид, что хочет расцеловать Маделинину мамашу, чем чрезвычайно смущал бедную старушку; он пел крайне непристойную негритянскую песню, в которой встречалось слово «черт»; он разъяснял группе студенток, что любовные похождения Жорж Санд можно отчасти оправдать тем влиянием, которое она оказывала на талантливых мужчин; и когда студентки поджали губы, он загарцевал и засверкал очками.
Маделина занялась им. Она вывела трелью:
— Доктор Брамфит, вы страшно ученый, и так далее, и все такое, и я иногда на лекции английской словесности боюсь вас прямо до смерти, но порой вы просто гадкий мальчик, и я вам не позволю дразнить моих девочек. Помогите мне принести шербет, вот вам подходящее занятие.
Мартин ее боготворил. Он возненавидел Брамфита за предоставленную ему привилегию скрываться с нею вдвоем в чуланообразную кухоньку. Маделина! Она одна его понимает! Здесь, где каждый тянется к ней, а доктор Брамфит изливает на нее чуть не матримониальную нежность, она блистает, как алмаз, и он, Мартин, должен получить ее в собственность.
Вызвавшись помочь ей накрывать столы, он улучил мгновение и простонал:
— Боже, вы так прелестны!
— Я рада, что вы находите меня довольно милой.
Она, роза и кумир вселенной, дарит его благосклонностью!
— Можно зайти к вам завтра вечером?
— Н-не знаю, я… Да, пожалуй.
Летя к ее квартире, он ждал приключения. Он рисовал себе, как девушка тает; чувствовал, как ее рука скользит по его щеке. Предостерегал самого себя: «Не валяй дурака! Может быть, ничего и нет. Брось, не взвинчивай себя — потом разочаруешься. Она, верно, хочет отчитать тебя за какой-нибудь промах на вечере. Будет, верно, сонная и пожалеет, что пригласила. Вот и все!» — но сам ни на секунду этому не верил.
Он позвонил, она ему открыла, он проследовал за нею через невзрачную переднюю, томясь желаньем схватить ее за руку. Вошел в залитую светом гостиную — и увидел мать Маделины, несокрушимую, как пирамида, вечную, как зима без солнца.
Но мать, конечно, догадается уйти и оставить за ним поле битвы.
Мать не уходила.
В Могалисе пришедшему в гости молодому человеку подобает уходить в десять часов, но с восьми до четверти двенадцатого Мартин сражался с миссис Фокс; он говорил с ней на двух языках: вслух болтал о пустяках и заявлял немой, но яростный протест, меж тем как Маделина… Маделина присутствовала — сидела рядом и была хорошенькой. На том же безмолвном языке миссис Фокс отвечала гостю, пока в комнате не стало душно от их спора, хотя они, казалось, беседовали о погоде, об университете и о трамвайном сообщении с Зенитом.
— Да, несомненно, со временем, я думаю, вагоны будут ходить каждые двадцать минут, — сказал он внушительно.
(«Тьфу-ты! Чего она нейдет спать? Ура! Складывает вязанье. Какое там! Надо же! Принимается за новый клубок!»)
— О да, я уверена, что сообщение улучшится, — сказала миссис Фокс.
(«Молодой человек, я мало с вами знакома, но не думаю, чтоб вы представляли подходящую партию для Маделины. Во всяком случае вам пора уходить».)
— Да, конечно! Здорово улучшится.
(«Я вижу, что засиделся, и вижу, что ты это видишь, но мне плевать».)
Казалось невозможным, что миссис Фокс выдержит его упрямую настойчивость. Мартин пускал в ход силу внушения, напряжение воли, гипноз, но когда он, побежденный, собрался уходить, мамаша все еще сидела на месте, невозмутимо-спокойная. Они попрощались не слишком тепло. Маделина проводила его до дверей; на восхитительные полминуты он остался с ней наедине.
— Я так хотел… Я хотел с вами поговорить!
— Знаю. Мне очень жаль. В другой раз! — прошептала она.
Он ее поцеловал. То был бурный поцелуй и очень сладкий.
— Ги-ги! Ты, чего доброго, женишься на ней! Девица бьет без промаха. Попадает в молодого Д.М. с восьмидесяти пяти шагов. Н-да! Посмотрим, как вы будете заниматься наукой, когда эта юбка засадит вас прижигать миндалины… Она из этих модных литературных птичек. Знает все насчет литературы, только вот читать как будто не научилась… Недурна собой… пока что. Со временем разжиреет, не хуже своей мамаши.
Мартин ответил, как полагалось, и сказал в заключение:
— Изо всех здешних девушек, которые окончили колледж, она одна — с огоньком. Другие все сидят сиднем и разговаривают, а она устраивает всякие вечеринки…
— Например, вечеринки с поцелуями?
— Слушай! Я, знаешь, могу разозлиться! Мы с тобой неотесанные дубины, а Маделина Фокс… она немножко вроде Ангуса Дьюера. Я начинаю понимать, чего нам не хватает, всю эту материю… Музыка, и литература, и приличная одежда… да, хороший костюм тоже невредная штука…
— Ну вот, что я тебе только что сказал? Она нарядит тебя в сюртук и крахмальные манишки — и пошлет ставить диагнозы богатым вдовушкам. Как ты мог втюриться в такую ловкую бабенку? Где у тебя контроль?
Оппозиция Клифа побудила Мартина смотреть на Маделину не только с лукавым и жадным интересом, но и с драматической уверенностью, что он страстно желает на ней жениться.
— Ох, оставьте меня! — накидывался он на Маделину. — Вы прелестнейшее божье созданье, когда говорите о том, в чем знаете толк; но как начнете распространяться о политике и химиотерапии… Черт подери, что вы мною командуете? Вы, пожалуй, правы насчет языка. Я отброшу все эти «заткнуть дырку в рыле» и прочую ерундистику, но крахмального воротничка не надену. Ни за что!
Может быть, он никогда и не сделал бы ей предложения, если б не тот весенний вечер на крыше.
Маделина пользовалась плоской крышей дома, как садом. Притащила туда ящик с геранью и чугунную скамейку, вроде тех, что можно было когда-то видеть возле могил; да подвесила два японских фонарика — они были порванные и висели криво. С презрением говорила она о прочих обитателях дома, которые «так прозаичны, так погрязли в условностях, что никогда не поднимаются в этот милый укромный уголок». Она сравнивала свое убежище с крышей мавританского дворца, с испанским патио, с японским садиком, со старопровансальским «плезансом». Но Мартину «плезанс» весьма напоминал обыкновенную крышу. В этот апрельский вечер он шел к Маделине со смутной готовностью поссориться, и мать ее довольно нелюбезно сказала ему, что она на крыше.