Единственное прочное, ощутимое, безопасное в нем — эта женщина. Он мог бы бросить ее ради другой женщины. Но где эта другая, кто она? А кроме того, он может оказаться в таком же точно положении. Другая женщина тоже будет женщиной, и все останется по-прежнему.
Но почему она для него все на свете, почему жив он только в ней и через нее, почему суждено ему утонуть, оставшись без нее? Зачем вклиниваться, приникать к ней так яростно, словно без этого — смерть?
Есть еще один путь расставания — умереть. Умереть — единственный способ ее оставить. Темная неспокойная глубь его души знала это. Но желания умирать в нем не было.
Почему он не может ее оставить? Почему не может броситься в темную, сокрытую бездну, и будь что будет? Нет, он не мог, не мог. Ну а что если уехать, прямо сейчас, опять найти работу, жилье. И жизнь потекла бы по-прежнему.
Но он знал, что это невозможно. Женщина, ему нужна женщина. С женщиной он избавится от нее. Нет, не избавится. Не может он от нее освободиться.
Ибо как жить мужчине, не имея твердой опоры под ногами? Разве может человек ступать всю жизнь по зыбкой воде и называть это опорой? Уж лучше сразу сдаться и утонуть.
И на что ему опереться, если не на женщину? Но разве, подобно престарелому моряку, он может плавать по морю, лишь пристроившись к чьей-то корме? Разве он немощен, разве он — ущербный калека, недочеловек?
Какая черная, безумная, постыдная мука, какой бешеный страх, бешенство желания, и потом ужасный, душный отголосок — вихрь стыда.
Чего он боится? Почему жизнь без Анны видится ему ужасающим сумбуром каких-то бессмысленных частиц, вертящихся и сталкивающихся в темном бездонном потоке? Почему даже недельное расставание видится ему бешеным цеплянием за скользкий краешек бытия и неизбежным падением в бездну небытия, которая поглотит его? Ужасная мысль о падении в небытие сводила его с ума, и душа его вопила от страха и мучительной боли.
А она все отстраняла его, отталкивала, отрывая от себя его пальцы, неустанно, безжалостно… Он хотел, чтобы она сжалилась. И иногда, в какой-то момент, она проявляла жалость. Но потом опять начиналось прежнее — она толкала его в пучину, в безумие и муку неуверенности.
Она стала для него фурией, утратив всякую отзывчивость. В глазах ее сверкала холодная и застылая ненависть. И сердце его обмирало в припадке последнего нерассуждающего страха. Она способна толкнуть его в пропасть.
Больше с ним она не спала… Заявила, что он мешает ей спать. От этих слов в нем всколыхнулся неистовый, мучительный страх. Она гонит его прочь. Запуганный, униженный, он втайне замышлял против нее дьявольские козни. Но она просто прогнала его. В эти минуты невыносимого мучения она представлялась ему совершенно непостижимой, чудовищем, воплощением жестокости. Она могла поддаться состраданию, но была тверда и холодна, как алмаз. Ему следует удалиться, она должна спать одна. И она постелила ему в маленькой комнате.
И он лежал там, истерзанный, с душой, истерзанной чуть ли не до смерти, но непоколебленной. Он лежал, мучительно страдая, брошенный обратно в небытие, подобно человеку, упавшему за борт и все плывущему, пока не утонет, что держаться ему не за что, а кругом только бескрайнее бушующее море.
Он не спал, лишь погружался в дрему, когда сознание заволакивает тонкая пелена. Назвать сном это было невозможно. Это был полусон-полуявь. Он не мог оставаться в одиночестве. Ему нужно было знать, что он может обнять ее. Невыносимо было чувствовать пустоту возле груди, там, где раньше к нему прижималась она. Терпеть это не было сил. Он был словно подвешен в пространстве и держался в нем только силой своей воли. Стоит ослабить волю, и он упадет, полетит в бескрайность пространства, в бездонную пропасть, будет вечно лететь туда, безвольный, беспомощный, безжизненный, обреченный на уничтожение, будет падать, пока не истлеет, не изойдет в пламени, как падающая звезда, а потом — ничто, ничто, полное и абсолютное.
Когда он проснулся, утро и сам он были серыми и неживыми. Она же была к нему благосклонна, как будто старалась немного возместить ему его страдания.
— Я так хорошо выспалась, — сказала она с несколько нарочитой веселостью. — А ты как спал?
— Хорошо, — ответил он. Никогда он ей не признается.
Три или четыре ночи он провел так в полудреме, но воля его оставалась тверда и непоколебима — напряженная, сильная в своем стремлении владеть. Затем, словно пробудившись к жизни, опять готовая проявить к нему благосклонность, обманутая его молчанием и внешней покорностью, к тому же движимая состраданием, она вновь вернула его в спальню.
Каждый вечер он, несмотря на стыд, мучительно ждал того часа, когда надо было ложиться в постель. И каждый вечер она со своей притворной веселостью желала ему спокойной ночи, отчего ему хотелось лишить жизни ее или себя. Но она так трогательно и с такой грацией тянула к нему губы для поцелуя, что он целовал ее, хотя сердце его оставалось холодным, точно лед.
А иногда он сбегал из дома. Однажды перед тем как лечь он долго сидел на ступенях церкви. Было темно и ветрено. Он сидел на ступенях церкви, чувствуя себя в укрытии, в безопасности. Но холодало, и пора было отправляться домой.
И вот настал вечер, когда, обвив его руками и ласково поцеловав, она сказала:
— Останься со мной на ночь, хорошо?
И он остался без возражений. Но воля по-прежнему упорствовала в нем. Он должен привязать ее к себе.
Так что вскоре она опять заявила, что должна ночью оставаться одна.
— Я не хочу прогонять тебя. Я хочу с тобой спать. Но заснуть с тобой я не могу. Ты не даешь мне спать.
От негодования кровь забурлила в его жилах.
— Как это? Что ты хочешь этим сказать? Это наглая ложь, что я не даю тебе спать!
— Но это так. Я высыпаюсь, когда я одна. А с тобой я не могу заснуть. Ты что-то делаешь со мной, как бы давишь на меня. А высыпаться я должна теперь, ведь я жду ребенка!
— Причина в тебе, — отозвался он. — Что-то с тобой не так.
Ужасны были эти ночные стычки, когда весь мир спал, а не спали только они двое, одинокие в этом мире, ненавистные друг другу. Это было почти невыносимо.
Он уходил и ложился один. И постепенно, с течением этих сумрачных, свинцовых и тяжелых дней, напряжение спало, что-то в нем расслабилось, дрогнуло. Пусть все будет как будет, ему все равно, что с ним станется. На душе было муторно, он был странен себе и другим. И все вокруг стало смутным, словно опускалось на дно. Но каким бесконечным облегчением было это опускание на дно, настоящим, огромным облегчением.
Нет, он не будет больше настаивать, не будет принуждать ее, не будет навязываться. Он отпустит ее, ослабит хватку, и будь что будет.
И все-таки он желал ее, желал всегда, постоянно. В душе он был потерян, как ребенок, и так же беспомощен. И как ребенок от матери, он зависел от нее всей своей жизнью. Он знал это и знал, что ничего с этим не поделаешь.
Но он должен научиться быть один. Научиться пребыванию в пустоте и спокойному к этому отношению. Должен научиться плыть по течению, тонуть или удержаться на поверхности — все равно, потому что наконец он осознал свои пределы, пределы своей воли. Приходится сдаться.
Между ними теперь воцарилась тусклая тишина. Полбитвы свои, если не больше, они уже провели. Порой, хлопоча по хозяйству, она плакала — так тяжело было на сердце. Но от ребенка в ее чреве исходило тепло.
Они опять стали друзьями, по-новому, приглушенно. Бремя эта тусклость. Они опять спали вместе, тихие, отдельные, не одно целое, как раньше. И она была по-прежнему ласкова с ним. Но он был очень тих и не был ласков. Внутренне он радовался, но душа его омертвела.
Он научился спать с ней, предоставляя ей свободу. Научился одиночеству.