И поскольку это время прохождения кометы Галлея, он говорит немного дальше: «Каждый день на меня должна быть направлена по меньшей мере одна строка, как направляют теперь подзорные трубы на кометы». Теперь Кафка занят созерцанием своей беды, настойчивым терзанием самого себя. Это занятие небезопасно: оно рискует оказаться парализирующим, оно рискует также оказаться обманчивым. И в самом деле, в записи от 12 января 1911 года читаем: «В эти дни я многого не записал о себе, отчасти из лени /…/, отчасти также из страха выдать свои познания о себе. Этот страх оправдан, ведь самопознание тогда заслуживает быть зафиксированным в записи, когда оно может осуществиться с максимальной полнотой, с пожиманием всех, вплоть до второстепенных, последствий, а также с полнейшей правдивостью. Если же оно осуществляется не так, а я во всяком случае так не умею, тогда записанное по собственному усмотрению, приобретя могущество именно благодаря фиксации, выдает вскользь почувствованное за истинное чувство и ты лишь запоздало сознаешь всю бесполезность записанного».
«Дневник» побуждает Кафку к терзаниям. Недоверие к самому себе будет расти, остатки энергии будут исчезать. Эта глава могла бы называться «Вызревание краха». Начнет развиваться невроз, долгое время протекавший скрытно. В предыдущие годы он оставался под контролем или был скрыт благодаря, несомненно, всем любовным приключениям без последствий, а также благодаря, может быть, новизне работы. Теперь установилась рутина, будущее кажется таким же мрачным, как и настоящее. Гораздо позднее, лишь за несколько месяцев до смерти, Кафка напишет Максу Броду, вспоминая путешествие, которое они совершили вместе в 1911 году по Северной Италии: «Если я не пишу тебе, это вовсе не потому, что я не стремлюсь снова найти с тобой откровения, такого, которого, как мне кажется, у нас больше не было со времени итальянских озер (есть определенный смысл в том, чтобы сказать об этом, потому что между нами тогда была эта поистине невинная невинность, которая, может быть, не заслуживает того, чтобы испытывать по ней ностальгию), но силы зла лишь слегка облизывали проходы, заранее радуясь, что позднее ворвутся через них».
* * *
На первых страницах «Дневника» в записи от 28 мая 1910 года мы читаем». «Я занимаюсь гребным спортом, езжу верхом, плаваю, загораю. Вследствие этого мои икры в хорошем состоянии, бедра выглядят неплохо, живот тоже, но грудь уже имеет жалкий вид». Это констатация хорошего здоровья и в то же время тревоги за будущее.
15 августа следующего года он находит утешение в том факте, что он больше не стыдится своего тела, когда идет плавать в бассейнах Праги или окрестностей. Но ипохондрия не замедляет появиться вновь. Так, 20 октября 1911 года он пишет: «Я, несомненно, болен, со вчерашнего дня у меня ноет все тело. Пополудни все лицо мое горело всеми красками, так что я даже боялся, что парикмахер, который меня стриг, заподозрит серьезную болезнь. Отношения между моим желудком и моим ртом также несколько испорчены: какой-то комок, тяжелый, словно гульден, то поднимается, то опускается, то остается внизу и производит распространяющее давление, которое сильно давит на грудь». Кафка никогда не переставал быть внимательным к своему телу. Однако он не мнимый больной: его здоровье в эти годы ухудшается. Плохое ли состояние здоровья питает его невроз или же невроз в конце концов подрывает его здоровье? Как в этом разобраться? Сам он придерживается первого мнения. 22 ноября 1911 года он записывает: «Бесспорно, что главным препятствием к успеху является мое физическое состояние. С таким телом ничего не добьешься. Я должен буду свыкнуться с его постоянной несостоятельностью /…/. Мое тело слишком длинно и слабо, в нем нет ни капли жира для создания благословенного тепла для сохранения внутреннего огня, нет жира, которым мог бы иной раз подкрепиться измотанный потребностями дня дух, не причиняя вреда целому.
С таким телом ничего не добьешься. Я должен буду свыкнуться с его постоянной несостоятельностью /…/. Мое тело слишком длинно и слабо, в нем нет ни капли жира для создания благословенного тепла для сохранения внутреннего огня, нет жира, которым мог бы иной раз подкрепиться измотанный потребностями дня дух, не причиняя вреда целому. Как может это слабое сердце, так часто болевшее в последнее время, гнать кровь через всю длину этих ног? Только до колен — и то ему хватило бы работы, а в холодные голени кровь толкается уже только со старческой силой». Многократно он намекает на короткие обмороки, которые старается скрыть от окружающих. С течением времени он чувствует себя все более нервным и слабым; он потерял, по собственному выражению, большую часть своего спокойствия, которым некогда так гордился. Узнав однажды, что ему предстоит прочесть небольшую лекцию, чтобы представить своего друга актера Исхака Лёви, он был охвачен неудержимыми спазмами, пульсирование артерий вызвало что-то вроде маленьких искр по всему телу, колени дрожали под столом. Избранный им ритм жизни не годился для того, чтобы компенсировать эти расстройства. С другой же стороны, нет уверенности, что врачи одобрили бы вегетарианский режим, которому он подчинил себя и достоинства которого не прекращал восхвалять. Правда, он не питал никакого доверия к врачам.
* * *
Вот таким был Кафка по отношению к литературному творчеству и по отношению к своему телу. Пора сказать, каков он был с другими людьми, на работе, в семье, в отношениях с женщинами, с друзьями.
Тяготы работы не изменились по сравнению с предыдущими годами, когда он был привязан в Праге к своему рабочему столу или когда его посылали в провинцию для инспекций или экспертиз. «До тех пор, — говорит он, — пока я не свободен от работы в конторе, я попросту потерян, это для меня совершенно ясно. Речь идет лишь о том, чтобы, насколько это возможно, высоко держать голову, чтобы не утонуть». Как писать литературное произведение, когда каждую минуту тебя прерывают требования профессии. Такая двойная жизнь может довести до сумасшествия. Подобные соображения осаждают его постоянно. Однажды, впрочем, у него возникает противоположная мысль: он задается вопросом, хватит ли у него энергии посвятить всю свою жизнь литературе. В записи от 14 декабря 1911 года читаем: «Сегодня я поймал себя на мысли, что мог бы быть весьма удовлетворен своим настоящим положением и что я должен остерегаться того, чтобы высвободить все свое время ради литературы. Едва я принялся рассматривать эту мысль поближе, как перестал считать ее удивительной и она мне показалась уже привычной». И, несомненно, он говорит правду: литературное творчество сопровождается для него такими нервными издержками, что он не может, не рискуя своим здоровьем, уделять ему еще больше времени. В этой столь беспорядочной жизни работа, вопреки ее тяготам, является элементом стабильности: она и неудобство, но одновременно и противовес. Кафка ее проклинает, но и находит в ней также удобные отговорки.
Отношения Кафки с семьей ухудшились, об этом уже говорилось, после того как стали осмысленными и ясными. Эти годы в сущности становятся для него годами начала семейной драмы. Но главным событием в этой области является открытие асбестовой фабрики. Старшая из сестер Кафки к концу 1910 года вышла замуж за некоего Карла Германна, торговца, который станет любимым зятем Германа Кафки. Франц, как он пишет Максу Броду, без особого труда «переварил» своего нового родственника. Но к концу 1911 года Карл Германн решает открыть в Жижкове, пригороде Праги, асбестовую фабрику. Уступая давлению своих родителей, которые не прекращали упрекать его в том, что он зарабатывает слишком мало, Франц Кафка соглашается участвовать в предприятии и с этой целью занимает деньги у своего отца. Он участвует с Карлом Германном в составлении контракта у адвоката, и, похоже, в ходе этих переговоров рождается антипатия между зятем и шурином: «Я изучал лицо Г.