Ты мог бы пойти со мной и попросить, чтобы заодно выслушали и тебя. Ведь
это смешно: будь ты дома, ты бы непременно позвал Хейдекинда. А здесь, где есть два специалиста, ты разгуливаешь себе с температурой, не
знаешь, что с тобой, серьезно ли это и не лучше ли все-таки лечь в постель.
- Хорошо, - сказал Ганс Касторп, - как хочешь. Отчего же не сходить. И потом даже интересно разок поприсутствовать на осмотре.
На том кузены и порешили, а когда они поднялись наверх к санаторию, судьбе было угодно, чтобы они столкнулись с самим гофратом Беренсом, и
им удалось тут же изложить ему обстоятельства дела.
Беренс выходил из подъезда, долговязый, вытянув длинную шею, в сдвинутом на затылок цилиндре и с сигарой во рту; щеки у него были синие,
глаза навыкате, он казался преисполненным энергии и заявил, что направляется в местечко, где намерен посетить нескольких больных в порядке
частной практики, а сейчас только что крепко поработал в операционной.
- Приятного аппетита, господа, - сказал он. - Все путешествуете? Все странствуете? Хорошо в широком мире! А я только что участвовал в
неравном поединке между ножом, операционной пилой и человеческим организмом - великое дело, знаете ли, резекция ребер! Раньше, бывало,
пятьдесят процентов оставались на операционном столе. Теперь все это делается лучше, но и сейчас иные господа нередко раньше времени
убираются отсюда mortis causa*. Ну, сегодняшний хоть шутки понимал, молодцом держался... Ведь, кажется, вздор - человеческое ребро, которое
уже не ребро, а мягкая часть, знаете ли, непристойность, легкое извращение идеи, так сказать. Ну, а вы? Как ваше драгоценное самочувствие?
Хорошо живется вдвоем, а, Цимсен, старая лиса? Вы почему же льете слезы, господин турист? - вдруг обратился он к Гансу Касторпу. - Лить
слезы публично здесь не разрешается. Запрещено правилами распорядка. А то все начнут нюни распускать.
______________
* По причине смерти (лат.).
- Да у меня насморк, господин гофрат, - ответил Ганс Касторп. - Не знаю как, но я ухитрился заполучить жестокий катар. Кашляю, и грудь
порядочно заложена.
- Вон что! - отозвался Беренс. - Что ж, вам надо посоветоваться с опытным врачом.
Оба рассмеялись, и Иоахим ответил, сдвинув каблуки:
- Мы так и намерены сделать, господин гофрат. Завтра я иду на обследование, и мы хотели попросить вас, не будете ли вы так добры
посмотреть заодно и моего двоюродного брата. Вопрос в том, сможет ли он во вторник выехать отсюда...
- Эн-ве, - сказал Беренс. - Эн-ве-о-пе - не возражаю, охотно посмотрю. Давно пора! Раз уж человек попал сюда, нужно этим воспользоваться.
Но навязываться, конечно, никому не охота. Значит, завтра в два, после кормежки!
- У меня, кроме того, еще небольшая температура, - заметил Ганс Касторп.
- Да что вы говорите! - воскликнул Беренс. - И вы воображаете, что это для меня новость? Думаете, у меня глаз нет? - И он поднес огромный
указательный палец к слезящимся, покрасневшим и выкаченным глазам, - сначала к одному, потом к другому. - И сколько же у вас?
Ганс Касторп скромно сообщил цифру.
- С утра? Гм, недурно. Для начала вовсе не так бездарно. Ну, значит, завтра в два, оба. Сочту за особую честь! Вводите в себя пищу,
приятного аппетита. - Сгибая колени, загребая ручищами, он начал тяжелым шагом спускаться по дороге, и сигарный дым развевался за его
плечом, словно темный флажок.
- Все вышло, как ты хотел, - сказал Ганс Касторп. - Удачнее быть не могло, вот я и попал в пациенты. Впрочем, что он может сделать, самое
большее - пропишет лакричный сок или грудной чай; и все-таки приятно почувствовать заботу врача, когда нездоровится.
Впрочем, что он может сделать, самое
большее - пропишет лакричный сок или грудной чай; и все-таки приятно почувствовать заботу врача, когда нездоровится. Но почему у него такой
бесшабашный тон? Вначале это казалось мне забавным, а в конце концов стало просто неприятно. Ну как можно говорить "вводите в себя пищу,
приятного аппетита"? Что за галиматья! Можно сказать "кушайте, приятного аппетита", "кушайте" - слово, так сказать, поэтическое, ну как
"хлеб наш насущный", и вполне уместно. Но "вводите пищу" - голая физиология, и желать тут аппетита можно только в насмешку. Не нравится мне
и его куренье, оно пугает меня, я же знаю, что это ему вредно и ведет к меланхолии. Сеттембрини уверяет, что эта бесшабашная веселость -
напускная, а у Сеттембрини критический ум, меткие суждения, в этом ему не откажешь. И мне следовало бы глубже разбираться в людях и не
принимать все за чистую монету, тут он прав. Но иной раз начинаешь с осуждения, с порицания и справедливой досады, а потом открывается
что-то совсем другое, не имеющее никакого отношения ко всяким оценкам, и - конец моральной строгости, а прекрасный стиль и республика
кажутся просто пошлостью...
Он пробормотал еще что-то нечленораздельное, точно ему самому было трудно разобраться в своих мыслях. Двоюродный брат лишь взглянул на
него искоса и сказал "до свидания", после чего они разошлись по своим комнатам и балконам.
- Ну, сколько? - вполголоса спросил через некоторое время Иоахим, хотя не мог видеть, что Ганс Касторп взялся за термометр... И Ганс
Касторп ответил с напускным равнодушием:
- Все то же.
Действительно, войдя в комнату, он взял с умывальника свою изящную утреннюю покупку, несколько раз встряхнул градусник, чтобы сбить вниз
столбик ртути, показывавший неинтересную для него теперь цифру 37,6, и, сунув в рот это подобие стеклянной сигары, уже как старожил
растянулся в шезлонге. Однако, несмотря на большие ожидания и на то, что он продержал градусник под языком полных восемь минут, Меркурий
поднялся лишь до тех же 37,6; температура была безусловно повышенная, однако не больше, чем утром. После обеда поблескивающий столбик
дотянулся до 37,7, а вечером, когда пациент почувствовал себя крайне утомленным всеми волнениями и неожиданностями этого дня, замер на
37,5; рано утром он показал всего 37, но к полудню снова достиг вчерашнего уровня. Таково было положение дел на другой день, когда настал
час обеда, после которого должно было состояться свидание с врачом.
Впоследствии Ганс Касторп вспоминал, что за этим обедом мадам Шоша была в золотисто-лимонном свитере с крупными пуговицами и каймой на
карманах; свитер был новый, во всяком случае для Ганса Касторпа, и она, войдя, как обычно, с опозданием, на миг встала в этом свитере лицом
к залу, словно показывая себя. Затем, как делала пять раз в день, неслышно проскользнула к своему столу, мягким движением опустилась на
стул и, болтая с соседями, принялась за еду; Ганс Касторп, как обычно устремив свой взор на "хороший" русский стол, мимо Сеттембрини,
сидевшего за поперечным столом, на этот раз с особым вниманием следил за движениями ее головы, когда она говорила, и снова отметил выгнутую
линию затылка и поникшие плечи. Что касается мадам Шоша, то она во время всего обеда ни разу не повернулась и не окинула взглядом зал. Но
когда убрали десерт, когда большие часы с цепями и маятником, висевшие на поперечной стене зала, над "плохим" русским столом, пробили два
часа, это удивительное событие все же свершилось и потрясло Ганса Касторпа своей загадочностью.