Бульвар Мортье обсажен платанами. Там, где он кончается, у самой заставы Лила, все еще стоят здания казармы Турель.
Бульвар в то воскресенье был пуст и погружен в такое глубокое безмолвие, что я слышал, как тихонько шелестят платаны. Бывшая казарма Турель окружена высокой стеной, за которой не видно корпусов. Я пошел вдоль этой стены. Увидел на ней табличку и прочел:
ВОЕННАЯ ЗОНА СНИМАТЬ И ФОТОГРАФИРОВАТЬ ЗАПРЕЩЕНО
Мне подумалось: никто ничего не помнят. По ту сторону стены лежала ничья земля, зона пустоты и забвенья. Старые казарменные корпуса не снесли, как пансион на улице Пикпюс, но какая, собственно, разница?
И все же сквозь плотную толщу амнезии временами будто эхо пробивалось что-то далекое, приглушенное, никто не смог бы толком объяснить, что это и откуда. Это все равно что быть у магнитного поля без маятника, который уловил бы его волны. Вот и прибили, чтобы не мучили сомнения и совесть, табличку с надписью «Военная зона. Снимать и фотографировать запрещено».
Помню, в двадцать лет в другом районе Парижа я испытал однажды такое же чувство пустоты, как у стены казармы Турель, еще не зная, в чем его истинная причина.
У меня тогда была подружка, которая постоянно жила по знакомым, в пустующих квартирах и загородных домах. Я же всякий раз, пользуясь случаем, изымал из хозяйских библиотек книги по искусству и редкие издания, которые потом продавал. Как-то раз в квартире на улице Регар, где мы были одни, я украл старую музыкальную шкатулку, а затем, порывшись в шкафах, извлек несколько очень элегантных костюмов, рубашки и десяток пар шикарных туфель. Чтобы продать все это, я отыскал в справочнике адрес старьевщика — на улице Жарден-Сен-Поль.
Эта улица начинается от Сены, от набережной Целестинцев, и сливается с улицей Карла Великого недалеко от лицея, где я годом раньше сдавал экзамены. В подвальном окне одного из домов в конце улицы, немного не доходя до улицы Карла Великого, я увидел наполовину поднятую ржавую железную штору. Вошел и оказался на складе, где были свалены вперемешку мебель, одежда, металлолом, автомобильные запчасти. Навстречу мне вышел мужчина лет сорока и очень любезно согласился прийти за «товаром», куда я скажу, через несколько дней.
Попрощавшись с ним, я пошел по улице Жарден-Сен-Поль к Сене. Все дома по нечетной стороне улицы незадолго до того были снесены. И дома позади них тоже. На их месте остался пустырь, окруженный остатками стен полуразрушенных зданий. На этих стенах под открытым небом еще можно было разглядеть клочки обоек, следы отопительных труб. Казалось, будто на квартал сбросили бомбу, и ощущение пустоты усиливалось еще оттого, что в образовавшийся просвет была видна Сена.
В следующее воскресенье старьевщик приехал к отцу моей подружки — он жил на бульваре Келлерман у заставы Жантильи, — где я назначил ему встречу, чтобы передать «товар». Он погрузил в свою машину музыкальную шкатулку, костюмы, рубашки и туфли. Заплатил мне за все семьсот тогдашних франков.
Потом он предложил мне пойти с ним куда-нибудь выпить. Мы зашли в одно из двух кафе, что напротив стадиона Шарлети.
Он спросил меня, чем я занимаюсь. Я не знал, что ответить. В конце концов сказал просто, что бросил учебу, и сам стал его расспрашивать. Оказалось, что складом на улице Жарден-Сен-Поль управлял его родственник и компаньон. Сам он хозяйничал в другом их помещении, рядом с Блошиным рынком у заставы Клиньянкур. Он и родился в тех краях, у заставы Клиньянкур, в семье польских евреев.
Я первым заговорил о войне и оккупации. Ему было в то время восемнадцать лет. Он помнил, как однажды в субботу полиция устроила облаву на евреев на Блошином рынке в Сент-Уане, и ему чудом удалось ускользнуть. Его поразило тогда, что среди полицейских была женщина.
Я спросил о пустыре за жилыми кварталами бульвара Нея, который запомнился мне еще с тех пор, когда мать водила меня по субботам на Блошиный рынок.
Оказалось, там он и жил с родителями. На улице Элизабет-Роллан. Его удивило, что я сразу запомнил название улицы. Квартал этот называли Равниной, После войны все дома снесли, и теперь там спортивная площадка. Я говорил с ним и думал об отце, с которым давно не виделся. Когда ему было девятнадцать, как мне сейчас, он еще не мечтал стать финансовой акулой; тогда он кормился мелкими спекуляциями на окраинах Парижа: в обход акцизного ведомства продавал автомеханикам канистры с бензином, спиртное и много чего еще. Пошлины, разумеется, не платил.
Прощаясь, старьевщик сказал мне дружелюбно, что, если у меня еще что-нибудь есть, я могу найти его на улице Жарден-Сен-Поль. И дал мне сто франков сверху, — наверно, его тронула непосредственность славного юноши.
Я забыл его лицо. Помню только, как его звали. Он вполне мог знать Дору Брюдер, там, у заставы Клиньянкур, в квартале под названием Равнина. Они жили по соседству и были ровесниками. Возможно, он мог бы много чего рассказать о побегах Доры… Сколько бывает случайностей, встреч, совпадений, мимо которых мы проходим, не зная… Я вспомнил об этом прошлой осенью, когда вновь оказался на улице Жарден-Сен-Поль. Склада с ржавой железной шторой больше не было, а соседние дома отстроили заново. Я опять ощутил пустоту. Но теперь я знал отчего. Большую часть домов в этом квартале снесли после войны, планомерно и целенаправленно, по решению властей. Территории, которая подлежала расчистке, даже присвоили название и номер: участок 16. Я раздобыл фотографии, на одной из них улица Жарден-Сен-Поль, когда дома по нечетной стороне еще были на месте. На другой — полуразрушенные здания рядом с церковью Сен Жерве и вокруг особняка Санского архиепископа. Еще одна фотография: пустырь на берегу Сены, и люди идут между ставших ненужными тротуаров — все, что осталось от улицы Ноннен-д-Иер. Там выстроили ряды новых домов, свернув кое-где улицы с прежнего русла.
Ровные фасады, квадратные окна, бетон цвета амнезии. Фонари струят холодный свет. Время от времени попадается скамья, сквер, деревья из театральной декорации, с искусственными листьями. Здесь показалось мало просто прибить табличку, как на стене казармы Турель: «Военная зона. Снимать и фотографировать запрещено». Здесь все уничтожили и построили взамен пряничные домики — они-то уж наверняка ни о чем не напомнят.
Клочки обоев, которые я видел тридцать лет назад на улице Жарден-Сен-Поль, — это ведь были следы комнат, а в них когда-то жили люди, жили ровесники и ровесницы Доры Брюдер, за которой пришли полицейские июльским днем 1942 года. После их имен в списке неизменно следуют одни и те же названия улиц. Но теперешние номера домов и названия нынешних улиц не связаны ни с чем.
В семнадцать лет Турель было для меня лишь названием, на которое я наткнулся в конце книги Жана Жене «Чудо о розе». Он указал, где была написана эта книга: САНТЕ. ТЮРЬМА ТУРЕЛЬ, 1943. Он тоже сидел там, по уголовной статье, вскоре после того, как увезли Дору Брюдер; они вполне могли встретиться. «Чудо о розе» навеяно не только воспоминаниями об исправительной колонии Меттрэ — в такой же воспитательный дом для трудных подростков хотели поместить Дору, — но и, как мне думается теперь, о тюрьмах Санте и Турель. Из этой книги я мог цитировать целые фразы наизусть. Одна вспоминается мне сейчас: «От этого ребенка я узнал, что истинная суть парижского арго — нежность с грустинкой». Эта фраза в моем представлении так подходит Доре, что мне кажется, будто я знал ее. Их заставили носить желтые звезды, всех этих детей с польскими, русскими, румынскими именами, но до такой степени парижских, что порой они сливались с фасадами домов, с тротуарами, с бесконечным разнообразием оттенков серого цвета, какое только в Париже и встретишь. Как и у Доры Брюдер, у них был парижский выговор, и они пересыпали свою речь словечками арго, чью нежность с грустинкой почувствовал когда-то Жан Жене.