Ну и до кучи – денежные мешки, социальщики на пособии, продажные политиканы, горе-водилы, нарики, педерасты, нарики-педерасты, инвалиды и проститутки. Этот молодчик судил обо всем, причем весьма категорично, так что Белан уже давно не пытался с ним спорить. В свое время он перепробовал все риторические приемы, стараясь ему объяснить, что все не так просто, что между белым и черным есть целая гамма оттенков, от светло-серого до свинцового, – тщетно. В конце концов Белан пришел к выводу, что Брюннер – безнадежный тупица. Безнадежный и опасный. Люсьен Брюннер в совершенстве владел искусством плевать на вас с высокой башни и одновременно перед вами пресмыкаться. В его снисходительном “месье Гормоль” сквозило глухое презрение. Брюннер был злобная змея, кобра, готовая ужалить, стоит лишь чуть-чуть оступиться, и Белан всегда старался держаться от него на расстоянии, подальше от ядовитых клыков. В довершение всего этот скот обожал свое палаческое ремесло.
– Эй, месье Гормоль, дадите мне сегодня ее включить?
В глубине души Белан возликовал. Нет, месье Гормоль не даст ему сегодня ее включить. И завтра не даст, и послезавтра! Месье Гормоль не доставит ему ни с чем не сравнимого удовольствия врубить этот чертов промышленный перерабатывающий объект!
– Нет, Брюннер. Вы прекрасно знаете, что это невозможно, пока вы не прошли аттестацию и не оформили допуск.
Белан обожал эту фразу и произносил ее сочувственным тоном, хоть и ждал с тоской дня, когда этот дебил сунет ему под нос вожделенный допуск. День этот недалек, и тогда придется ему уступить. Недели не проходило, чтобы Брюннер не приставал к Ковальски, не просил толстяка поддержать его заявление в дирекцию. При каждом удобном случае этот подхалим ходил за ним по пятам, осыпал его угодливыми “месье Ковальски” и “шеф”, не упускал ни единой возможности просунуть свою хищную лисью морду к нему в кабинет и полизать ему сапоги. Скворец на спине буйвола. А тому страшно нравилось. Льстил его эго весь этот цирк. А покуда Белан, прикрываясь техникой безопасности, читал Брюннеру мораль. И всякий раз у него мелькало ощущение, что он дразнит палкой кобру. Не прошел подготовку – не трогай установку!
Его застекленное логово находилось под крышей завода, на десятиметровой высоте. Ковальски сверху было видно все, он сидел там, словно божок, озирающий свои владения. Малейшая тревога, ничтожная ошибка – и он уже стоит на мостках, изрыгает приказы или извергает попреки. А если, как сейчас, решает, что этого мало, то заявляется вниз, скатившись по трем десяткам металлических ступенек, возмущенно визжащих под центнером его жира.
– Дьявол, Гормоль, пошевеливайтесь! На улице три полуприцепа ждут!
Феликс Ковальски не разговаривал. Он гавкал, вопил, ревел, поносил, рычал; говорить нормально он не умел вообще. Это было выше его сил. Каждый день у него начинался со шквального лая на первого, кто окажется в пределах досягаемости его голоса, как будто скопившаяся в нем за ночь злость непременно должна была излиться через рот, а не то он захлебнется. Обычно этим первым становился Белан. Брюннер был мудак, но не слепой и не глухой; он быстро раскусил повадки шефа и чаще всего прятался за пультом управления. А Белану – Белану от воплей толстяка было ни жарко ни холодно. Они редко продолжались дольше минуты. Надо просто уйти в свой панцирь, как черепаха, и переждать цунами. Втянуть голову в плечи, пока Ковальски не прекратит портить воздух словоизвержениями вперемешку с облаками кислого пота. О! порой ему страшно хотелось заартачиться, возмутиться несправедливостью. Указать злобному жирдяю, что длинной стрелке настенных часов над дверью раздевалки, единственно точных в глазах Ковальски, еще десять минут ползти до вертикального положения, а значит, он ничем не заслужил этих необоснованных обвинений, ведь в его трудовом договоре значится, что рабочий день начинается ровно в семь, а не в 6.
50! Но он предпочитал молчать. Это было наилучшим решением: заткнуться и направить стопы в раздевалку, не дожидаясь, пока шеф прекратит свой словесный понос, извергавшийся изо рта и бравшийся невесть откуда.
Белан открыл свой металлический шкафчик. Белые буквы наклейки на внутренней стороне замка, казалось, светились в темноте. STERN. Пять букв аббревиатуры Компании по природной переработке и утилизации отходов. Брюннер, говоря о ней, всегда добавлял слово Company. STERN Company. Считал, что так круто. На логотипе был изображен силуэт красивой арктической крачки, sterna, – птички, которая большую часть жизни гоняется за летом, а потому летает без отдыха в поисках солнца чуть ли не по восемь месяцев в году. Брюннер разбирался в орнитологии примерно так же, как в теологии, и видел в этом птичьем силуэте обычную ласточку. На эту тему Белану тем более не хотелось с ним спорить. Он упаковал свои пятьдесят восемь кило в спецовку и тяжело вздохнул. Тварь ждала корма.
Вот уже и второй грузовик опорожнил кузов. Тварь испустила из разверстой пасти целый залп кислой отрыжки, кусая воздух всеми молотками. Несколько промокших, разодранных листков, последние обглодки предыдущей трапезы, свисали между валами, как обыкновенные клочья кожи. Брюннер, высунув кончик языка, бешено рванул рычаги и устремился в атаку на новую гору книг.
– Стенка, – объяснил он ему в первый раз, – мне просто нужна стенка, об которую бы стукались мои монологи.
Белан охотно включался в игру, как мог, зачитывал тексты, в которых почти ничего не понимал, порой на время менял пол, изображал то Андромаху, то Беренику, а то и Ифигению, пока Ивон Гримбер возносился к вершинам искусства, зычно декламируя роли Пирра, Тита и прочих Агамемнонов из своего набора. Сторож не обедал, он питался одними двенадцатисложными виршами, весь день поглощая стихи и запивая их целыми термосами своего любимого крепчайшего чая.
– Я тут до завтра стоять буду?
Сторож оставался безучастным. Парень вылез из кабины и раздраженно устремился к будке.
– Эй, ты там оглох?
Ивон, не поднимая глаз от книги, выставил вперед ладонь в знак того, что ему сейчас недосуг слушать пренебрежительное тыканье шофера-доставщика на грани нервного срыва. Белан знал, что Ивон неукоснительно следует принципу: никогда, ни под каким предлогом не бросать фразу недочитанной.
– Не прерывать нить Слова, малыш! Идти до конца, скользить по реплике, пока точка не освободит тебя!
Шофер нервно забарабанил в стекло и заорал еще презрительнее:
– Он когда-нибудь свою палку поднять соберется?
С ошалелой физиономии шофера улетучились всякие следы гнева. Его подбородок с едва пробивающейся бородкой отваливался все ниже по мере того, как Ивон звучно чеканил строки. Белан улыбнулся. Новичок, конечно. По первости с ними так часто бывает. Александрийский стих застает их врасплох. От рифм, низвергающихся на голову, дыхание перехватывает не хуже, чем от ударов под дых.
– Александрийский стих, он прямой, как шпага, – объяснил ему однажды Ивон. – Бьет без промаха прямо в цель, надо только уметь его подать. Не бормотать его как заурядную прозу. Декламировать его нужно стоя. Удлинив воздушный столб, чтобы слово шло ударной волной. Перебирать стопы пламенно и страстно, читать, как любить женщину, с силой роняя полустишия, подчиняясь ритму цезуры. Александрийский стих умеет сделать вас актером. И никаких импровизаций! Двенадцатисложник не обманешь, малыш.
Ивон в свои 59 лет достиг истинного мастерства. Распрямившись во весь свой без малого двухметровый рост, он вышел из будки:
Шофер запаниковал. Перед ним внезапно явился не Ивон Гримбер, ничтожный заводской сторож, но всемогущий храмовый жрец. Алые губы под сивыми усами бестрепетно извергали смертоносные фразы.