Как он хорош собой! Мне не следовало бы говорить это, но, честное слово, я никогда прежде не видывала такое совершенное, такое гармоничное и нежное существо, не слышала такого голоса. Я едва смею посмотреть на него, и всякий раз, как взгляд мой падает на его чистый лоб, на свежие щеки, на пушистые ресницы, осеняющие большие глаза, в которых светятся доброта и мудрость, я вспыхиваю зарей. Неужели это волшебное ощущение во всем теле и испытывают девушки, когда влюбляются? Этот жар, идущий не снаружи, а изнутри, словно с самого дна души? Мои подружки, я знаю, часто шепчутся об этом, но стоит мне подойти, как они умолкают, ибо знают, до чего я стыдлива: когда говорят на некоторые темы – о любви, например, – я смущаюсь так, что делаюсь совершенно пунцовой и начинаю заикаться. Наверно, это плохо, что я такая. Эсфирь утверждает, что мне, стыдливой и робкой, никогда не знать любви. А Дебора всегда старается меня подбодрить и говорит:
– Надо быть посмелей, иначе жизнь твоя будет печальна.
Но этот юноша говорит, что я избрана, что из всех женщин указано на меня. Кем? Для чего? Почему? Что дурного или хорошего сделала я в жизни, чтобы кто-то неведомый предпочел меня? Мне ли не знать, как мало я стою? В нашей деревне есть девушки и красивей, чем я, и хозяйственней, и крепче телом, и ученей, и смелей. Почему же выбор пал на меня? Потому что я так робка и пуглива? Потому что терпелива? Потому что умею со всеми ладить? Потому что ласкова с нашей козочкой, когда вывожу ее пастись, потому что всякие обыденные и простые заботы – прибрать комнаты, полить огород, приготовить обед – никогда не бывают мне в тягость? Иных достоинств я за собой не знаю. Да и достоинства ли это? Дебора сказала мне как-то:
– Тебе ничего не нужно, Мария.
Может быть и так. Что же делать, если я такой родилась: жизнь мне мила, мир кажется прекрасным, все я принимаю таким, какое есть. Можно сказать, что я глупа или проста. Конечно, но все равно я всегда избегаю сложностей. И все же есть у меня мечты: хочется, к примеру, чтобы козочка моя никогда не умерла. Когда она лижет мне руку, я от одной мысли, что ее когда-нибудь не станет, чувствую, как сжимается у меня сердце. Как плохо страдать! Мне бы хотелось, чтобы никто никогда не страдал.
Юноша говорит странные, нелепые слова, но голос его столь мелодичен и робок, что я не решаюсь засмеяться. Он говорит, чтоб мы были благословенны, я и плод чрева моего. Да, так и говорит. Может быть, он колдун? Может быть, этими словами он снимает или наводит заклятье? На кого? С кого? Я не решаюсь спросить. И в ответ ему я только и могу пролепетать то, что говорю родителям, когда они меня наставляют и журят:
– Хорошо, господин мой, я сделаю все, что мне положено, – и испуганно прикрываю руками живот. "Плод чрева моего" – это значит, что у меня будет ребеночек? О, как бы я была счастлива. Хорошо бы мальчик – такой же сладостный и таинственный, как тот юный незнакомец, который приходит ко мне.
И я не знаю, горевать ли мне или радоваться этим его приходам. И я предчувствую, что теперь жизнь моя изменится. А как изменится? К добру или к худу? Почему посреди ликования, что охватывает меня, когда я вспоминаю нежные речи этого юноши, вдруг томит меня страх, и чудится, будто разверзается под ногами земля, и в глубинах ужасной бездны, куда должна я прыгнуть, ждут меня жуткие чудовища?
Очень красивы его слова, но непонятны. "Необыкновенная участь, сверхъестественный жребий". О чем это он? Я ведь по природе своей склонна как раз к самому обыденному, к такому, как у всех. Все, что выходит из ряда вон, все, что непохоже, всякое движение или действие, которое нарушает обычай или обыденность, мне претит, вселяет в меня растерянность. Когда кто-нибудь рядом со мной ведет себя вызывающе или нелепо, я густо краснею, я сострадаю ему. Мне хорошо и покойно, только когда я знаю наверное, что меня не замечают.
Когда кто-нибудь рядом со мной ведет себя вызывающе или нелепо, я густо краснею, я сострадаю ему. Мне хорошо и покойно, только когда я знаю наверное, что меня не замечают.
– Мария так скромна, что кажется просто невидимкой, – так шутит со мною соседка моя, Рахиль.
И мне по нраву эти шутки; да, для меня быть незаметной – это счастье.
Однако это вовсе не значит, что я не умею чувствовать и мечтать. Просто меня никогда не привлекало необыкновенное или сверхъестественное. Я слушаю подруг и дивлюсь: они хотят путешествовать, хотят, чтобы у них было много невольников, хотят выйти замуж за царя. Я стесняюсь таких мечтаний. Что бы делала я в чужих краях, где люди не похожи на нас, где говорят на непонятном языке? А уж какая царица вышла бы из меня… смешно и подумать: стоит кому-нибудь незнакомому заговорить со мной, как я теряю дар речи, а руки начинают дрожать. Я только и прошу от жизни что честного мужа, здоровых детей и спокойного существования – без голода, без страха. Что понимает этот юноша под "необыкновенным"? Застенчивость моя не дает мне ответить ему, как должно: "Я не готова к такому, я не та, о ком вы говорите. Пойдите лучше к Деборе-красавице или к умнице Рахили. Как можете вы объявлять мне, что я стану царицею над людьми? Что мне будут молиться люди на всех языках и что имя мое звездой по небосклону прочертит и осветит века? Вы ошиблись, господин мой, вы зашли не в тот дом и обратились не к той девушке. Я слишком ничтожна для такого величия. Меня ведь почти нет".
Прежде чем уйти, юноша наклонился и поцеловал край моей одежды. Через мгновение я увидела его спину: она отсвечивала радугой, словно бабочка сложила свои крылья.
И вот он ушел, оставив меня в сомнениях. Почему обращался он ко мне "госпожа" – ведь я еще не замужем? Почему именовал меня царицей? Почему в глазах его заблестели слезы, когда он предрек мне, что я буду страдать? Почему назвал меня, девицу, матерью? Что произойдет? Что случится? Что будет со мною после того, как побывал у меня этот гость?
Эпилог
– Неужели, Фончито, тебе никогда не бывает совестно? – неожиданно спросила Хустиниана. Она собирала, складывала и вешала на спинку стула раскиданную как попало по всей комнате одежду.
– Совестно? – удивленно прозвенел хрустальный голосок. – За что?
Горничная, наклонившись, чтобы поднять с пола красно-зеленые клетчатые носки, посмотрела на него в зеркало стенного шкафа. Альфонсо сидел на краешке кровати и надевал пижамные штаны. Хустиниана видела его белые стройные ноги с розовыми пятками, видела, как он шевелил, словно делая гимнастику, всеми десятью пальцами. Глаза их наконец встретились, и мальчик сейчас же улыбнулся ей.
– Нечего смотреть на меня с таким невинным видом, – сказала она, выпрямляясь. Вздохнула, потерла бедра, снова с недоумением взглянула на мальчика и почувствовала, как злость захлестывает ее. – Со мной такие шутки не проходят. Я тебе не она. Меня не купишь на такие ангельские взгляды и не обманешь. Скажи правду хоть раз в жизни. Неужели тебе не совестно?
Альфонсо расхохотался, раскинул руки, навзничь повалился на кровать, заболтал ногами в воздухе, как будто принимал и отбивал невидимый мяч. Звонкий смех был достаточно красноречив, и Хустиниана не почувствовала в нем ни тени издевки или злорадства. "Вот чертов мальчишка, – подумала она, – поди пойми его".
– Богом тебе клянусь, я не понимаю, о чем ты! – воскликнул он, снова садясь, и поцеловал скрещенные пальцы. – Ты хочешь, чтобы я отгадывал загадки, Хустиниана?
– Ложись немедленно, а то простудишься, а у меня нет никакой охоты с тобой возиться.
Альфонсо немедленно послушался. Он подпрыгнул, поднял простыню, проскользнул под нее, улегся, подложив подушку, и уставился на горничную нежным и сочувственным взглядом.