— Что вы понапрасну растравляете себе сердце, — сказал Ньевес. — Почему хозяин не позволяет уамбисам околачиваться на этом краю? Потому что, когда вы проходите, все на вас пялят глаза.
— И вы с Пантачей тоже, — сказала Лалита. — Но это не значит, что я хорошенькая, просто я здесь единственная белая.
— Я всегда был вежлив с вами, — сказал Ньевес. -
Почему вы меня равняете с Пантачей?
— Ты лучше Пантачи, — сказала Лалита. — Поэтому я и пришла проведать тебя. Ну как, тебя уже не лихорадит?
— Помнишь, как-то раз ты приехал, а я не вышел к причалу встретить тебя? — сказал Фусия. — Помнишь, ты нашел меня в сарае для каучука? Это было в тот раз, старик.
— Помню, — сказал Акилино. — Казалось, ты спишь с открытыми глазами. Я думал, Пантача напоил тебя отваром.
— А помнишь, как я напился, благо ты привез анисовку? — сказал Фусия.
— И это помню, — сказал Акилино. — Ты хотел спалить хижины уамбисов. Ты просто осатанел, нам пришлось тебя связать.
— Все дело было в том, что я уже дней десять не мог спать с этой сукой, — сказал Фусия. — Пытался и не мог — ни с Лалитой, ни с чунчами. От этого можно было с ума сойти, старик. Я даже плакал, когда оставался один, хотел покончить с собой, места себе не находил — десять дней кряду пытался и не мог, Акилино.
— Не плачь, Фусия, — сказал Акилино. — Почему ты не сказал мне тогда, что с тобой творится? Может, тебя вылечили бы. Мы поехали бы в Багуа, и врач сделал бы тебе уколы.
— И ноги у меня одеревенели, старик, — сказал Фусия. — Я щипал их и ничего не чувствовал, спичками обжигал, а они как мертвые, старик.
— Хватит нагонять на себя тоску, Фусия, — сказал Акилино. — Пододвинься-ка к борту, посмотри, сколько летучих рыбок, этих, электрических. Обрати внимание, как они плывут за нами, что за искорки сверкают в воздухе и под водой.
— А потом по всему телу пошли волдыри, старик, — сказал Фусия, — и я уже не мог раздеться перед этой сукой. Приходилось притворяться и днем и ночью, и некому было рассказать про свою беду, Акилино.
Тут послышался робкий стук. Лалита встала, подошла к окну и, прижавшись лицом к металлической сетке, заговорила по-агварунски. Снаружи тихонько зарычали в ответ.
— Акилино захворал, — сказала Лалита, — бедняжку рвет, как только он что-нибудь съест. Пойду к нему. Если завтра они еще не вернутся, я приду приготовить тебе еду.
— Хоть бы не вернулись, — сказал Ньевес. — Мне не нужно, чтобы вы мне стряпали, только приходите повидать меня.
— Раз я говорю тебе «ты», ты тоже можешь говорить мне «ты», — сказала Лалита. — По крайней мере, когда никого нет.
— Если бы была сеть, их можно было бы пропасть наловить, Фусия, — сказал Акилино. — Хочешь, я помогу тебе подняться, чтобы ты на них поглядел?
— А потом на ступни перешло, — сказал Фусия. — Я ходил, хромая, старик, и кожа с меня слезала, как со змеи, но у змей вырастает новая, а у меня нет, у меня одна сплошная язва, Акилино. Несправедливо это, старик, несправедливо.
— Конечно, несправедливо, да что поделаешь, — сказал Акилино. — Посмотри-ка лучше, какие красивые электрические рыбки.
В этот день они вышли из дому раньше обычного — Хуане Баура надо было отнести в Казарму Грау парадный мундир. Рынок был пуст, на крыше «Восторга» подремывали ауры.
Метельщики еще не приходили, и от луж и отбросов исходила вонь. На безлюдной Пласа де Армас гулял легкий ветерок, а в безоблачном небе вставало солнце. Песок уже не падал. Хуана Баура смахнула краем юбки пыль со скамейки, усадила Антонию, и так как девушка не цеплялась за нее, потрепала ее по щеке и ушла. На обратном пути она встретила жену скотобойца Эрмогенеса Леандро, и они пошли вместе.
Солнце поднималось, и в его лучах уже сверкали крыши высоких домов. Хуана шла, скрючившись, время от времени потирая поясницу, и ее приятельница — ты, видно, больна, а она — в последнее время ломит спину, в особенности по утрам. Они поговорили о болезнях и лекарствах, о старости, о том, как тяжела жизнь. Потом Хуана попрощалась, вошла в дом и вышла опять, ведя осла, нагруженного грязным бельем, и неся под мышкой мундир, завернутый в старые номера «Экое и нотисиас». Дорога к Казарме Грау огибала пески, земля была горячая, под ногами нет-нет проскальзывали быстрые игуаны. В казарме к ней вышел солдат — лейтенант сердится, почему она так поздно, — взял у нее сверток, расплатился, и она отправилась на реку — не к Новому Мосту, где она обычно стирала, а к одному удобному местечку повыше бойни. Там она нашла двух других прачек, и они втроем, стоя по колено в воде, все утро стирали и судачили. Хуана кончила первой и пошла за Антонией. Теперь солнце стояло прямо над головой, и на улицах, залитых слепяще ярким светом, было полно народу — и местных жителей, и приезжих. На площади Антонии не было, ни Хасинто, ни нищие не видели ее, и Хуана Баура, то подгоняя осла, то потирая поясницу, вернулась в Гальинасеру. Она начала развешивать белье, но посреди работы ее сморило, и она вошла в дом и бросилась на соломенный тюфяк. Когда она открыла глаза, уже падал песок. Ворча себе под нос, она выскочила во двор. Кое-что из белья запачкалось. Она натянула над веревками парусиновый тент, кончила развешивать белье, вернулась в комнату и, пошарив под тюфяком, достала лекарство. Смочив тряпку жидкостью из пузырька, она подняла юбку и натерла себе бедра и живот. Лекарство пахло мочой и блевотиной; Хуана зажав нос, подождала, пока кожа высохнет. Потом она приготовила себе поесть, и когда она ела, постучали в дверь. Это была не Антония, а одна служанка с корзиной белья. Они потолковали, стоя в дверях. Тихо падал песок; песчинок не было видно, но они, как паучьи лапки, щекотали лицо и руки. Хуана говорила о ломоте, о плохих лекарствах, а служанка возмущалась — пусть он даст тебе другое или вернет деньги. Потом она ушла, прижимаясь к стенам, хоронясь под стрехами от песчаного дождя. Сидя на тюфяке, Хуана продолжала сама с собой — в воскресенье пойду в твое ранчо, думаешь, раз я старая, ты меня проведешь? От твоего лекарства никакого прока, жулик, мочи нет, до чего ломит поясницу. Потом она легла, а когда проснулась, уже стемнело. Она зажгла свечу, Антонии не было. Хуана вышла во двор, осел запрядал ушами и заревел. Она схватила одеяло и уже на улице накинула его на плечи. Было темным-темно, в окнах Гальинасеры горели огни свечей, ламп, очагов. Она шла очень быстро, почти бежала, волосы у нее были растрепаны, и возле рынка кто-то бросил ей вслед из подъезда — ни дать ни взять привидение. Ты приготовишь мне еще другое лекарство, чтоб меня то и дело не клонило ко сну, а не то возвращай деньги, бормотала она. На площади было мало народу. Она у всех спрашивала про Антонию, но никто ее не видел. Песок теперь падал густо, мельтешил перед глазами, и Хуана прикрывала рот и нос. Она обежала много улиц, постучала во многие двери, раз двадцать повторила один и тот же вопрос, и когда вернулась на Пласа де Армас, едва шла, хваталась за стены. Сидя на скамейке, разговаривали двое мужчин в соломенных шляпах. Она спросила, где Антония, а доктор Педро Севальос — добрый вечер, донья Хуана, что вы делаете на улице в такое время? И второй, судя по выговору, приезжий, — песку-то, песку, прямо череп долбит.