— Мы отомстили за тебя, братец. И Дикарка тоже — видишь, как она его царапает?
— А раньше-то, раньше-то что вы думали, — всхлипывая, говорил Литума. — Все вы были в сговоре, а я гам ничего не знал и верил в вас, как дурак.
— Братец, мужчины не плачут. Не надо так. Мы всегда любили тебя.
— Что было, то прошло, брат. Будь мужчиной, будь мангачем, не плачь.
Братья Леон и Дикарка, которая наконец оставила в покое стонавшего слабым голосом Хосефино, ободряли Литуму: пусть он возьмет себя в руки, мужчины закаляются в несчастьях, обнимали его, отряхивали с него песок — забудем прошлое, ладно? Начнем все снова, хорошо? Брат, Литума, братишка. Он то беззлобно бормотал что-то, наполовину утешившись, то опять приходил в ярость и пинал лежащего на земле Хосефино, то улыбался, то грустнел.
— Пойдем, Литума, — сказал Хосе. — Может, нас увидели из поселка. Если позовут фараонов, нам не поздоровится.
— Пойдем в Мангачерию, братец, — сказал Обезьяна. — Допьем писко, которое ты привез, это подымет твой дух.
— Нет, — сказал Литума. — Вернемся к Чунге. Он решительно зашагал к поселку, а когда Дикарка и братья Леон нагнали его, принялся свистеть во всю мочь. Далеко позади, хромая, со стонами и воплями тащился Хосефино.
— Тут самое веселье, — сказал Обезьяна, придерживая дверь, чтобы пропустить вперед остальных. — Только нас не хватало.
Усатый толстяк в очках вышел им навстречу.
— Привет-приветик, друзья. Куда же вы делись? Пойдемте, ночь только начинается.
— Музыку, арфист, — воскликнул Литума. — Даешь вальсы, тондеро, маринеры.
Он, спотыкаясь, прошел в угол, где помещался оркестр, и упал в объятия Боласа и Молодого Алеханд-ро, а толстяк и косоглазый тем временем тащили братьев Леон к бару и угощали их пивом. Сандра поправляла Дикарке волосы, Рита и Марибель засыпали ее вопросами, и все четверо жужжали, как осы. Оркестр начал играть, посетители отхлынули от стойки, с полдюжины пар уже танцевали под нимбами зеленого, голубого и фиолетового света. Литума подошел к стойке, умирая от смеха.
— Чунга, дорогая, до чего сладка месть. Слышишь? Кричит, а войти не смеет. Мы избили его до полусмерти.
— Меня чужие дела не интересуют, — сказала Чунга. — Но вы мое несчастье. Прошлый раз меня по твоей милости оштрафовали. Хорошо еще, что сегодняшний скандал разыгрался не в моем доме. Что тебе налить? Здесь кто не пьет, тому скатертью дорога.
— До чего ж ты груба, Чунгита, — сказал Литума. — Ну да ладно, я не обижаюсь, налей что хочешь. И себе тоже, я угощаю.
Между тем толстяк хотел повести Дикарку на площадку для танцев, а она упиралась и вырывалась.
— Что это с ней, Чунга? — сказал толстяк.
— Какая муха тебя укусила, — сказала Чунга. — Тебя приглашают танцевать, так иди, не кочевряжься. Почему ты отказываешь сеньору?
Но Дикарка продолжала отбиваться.
— Литума, скажи ему, чтобы он меня отпустил.
— Не отпускай ее, приятель, — сказал Литума. — А ты, шлюха, делай свою работу.
Черномазый, Малыш и Блондин, облокотясь о стойку, разговаривали с Паредесом, который наливал им анисовку. Из таверны вышел мальчик с тремя глиняными горшочками в руках. Он прошел через площадь Санта-Мария де Ньевы и свернул в сторону полицейского участка. Горячее солнце золотило капироны, крыши и стены хижин, но землю заволакивал белесый туман, казалось, наплывавший с Ньевы.
— Они не слышат, — сказал сержант.
— Они не слышат, — сказал сержант. — Что же это за секрет?
— Я уже знаю, кто та девушка, которая живет у Ньевесов, — сказал Тяжеловес, выплюнув черные зернышки папайи, и вытер платком потное лицо. — Помните, та, которая нас так заинтересовала в тот вечер.
— Ах вот как! — сказал сержант. — Ну, кто же она?
— Это та самая, которая выносила мусор у монахинь, — прошептал Тяжеловес, косясь на стойку, — которую выгнали из миссии за то, что она помогла сбежать воспитанницам.
Сержант порылся в карманах, но его сигареты лежали на столе. Он закурил, глубоко затянулся и выпустил облачко дыма. Попавшая в него муха заметалась и, жужжа, улетела.
— А как ты это узнал? — сказал сержант. — Тебе ее представили Ньевесы?
Тяжеловес стал прогуливаться вокруг хижины лоцмана, как будто невзначай, господин сержант, и в это утро увидел ее на ферме — она работала вместе с женой Ньевеса. Бонифация — вот как ее зовут. Не ошибся ли Тяжеловес? С чего бы она стала жить у Ньевесов, ведь она послушница, почти монахиня. Нет, с тех пор, как ее выгнали, она уже не послушница и не носит формы, а Тяжеловес ее сразу узнал. Немножко ростом не вышла, но в теле и, должно быть, молоденькая. Только пусть он ничего не говорит остальным.
— Ты что, меня болтуном считаешь? — сказал сержант. — Брось свои дурацкие наставления.
Паредес принес им два стаканчика анисовки и постоял у стола, пока они пили, потом вытер тряпкой столешницу и вернулся за стойку. Черномазый, Блондин и Малыш направились к выходу, и, едва вышли за порог, солнце розовым пламенем зажгло их лица и шеи. Туман поднялся выше, и издали жандармы казались безногими калеками или путниками, перебирающимися вброд через пенистую реку.
— Не трогай Ньевесов, они мои друзья, — сказал сержант.
А кто собирается их трогать? Но было бы безумием не воспользоваться случаем, господин сержант. Только они двое и знают про это и обделают дело как добрые товарищи, верно? Тяжеловес обработает ее и уступит ему, в общем, пополам, договорились? Но сержант, покашливая, — не нравятся ему эти дележки — и, выпуская дым изо рта и ноздрей, — какого черта, почему это ему должны достаться объедки.
— Но ведь я ее первым увидел, господин сержант, — сказал Тяжеловес. — И узнал, кто она, и все прочее. Но смотрите-ка, что здесь делает лейтенант.
Он указал в сторону площади. Утопая в белесой мути и жмурясь от солнца, к таверне приближался лейтенант в свежей рубашке. Когда он вынырнул из тумана, брюки до колен и ботинки были у него влажные от пара.
— Пойдемте со мной, сержант, — сказал он с крыльца. — Нас хочет видеть дон Фабио.
— Не забудьте о том, что я вам сказал, господин сержант, — сказал Тяжеловес.
Лейтенант и сержант по пояс погрузились в туман. Пристань и окрестные низенькие хижины уже поглотили его волны, вздымавшиеся теперь до самых крыш, но холмы были залиты ярким светом, в прозрачном воздухе четко вырисовывались строения миссии, зеленели, словно омытые, кроны деревьев, стволы которых, казалось, растворились в тумане, и солнечные блики играли на листьях и ветвях, опутанных серебристой паутиной.
— Вы поднимались к монахиням, господин лейтенант? — спросил сержант. — Девочкам, наверное, задали порку, а?
— Их уже простили, — сказал лейтенант. — Сегодня их поведут на речку. Начальница мне сказала, что больной уже лучше.
На крыльце дома губернатора они отряхнули мокрые брюки и соскребли о ступеньки грязь, налипшую на подошвы. Дверь была забрана проволочной сеткой, такой частой, что через нее ничего не было видно.