Лалита на цыпочках вышла из хижины. Воздух был насыщен дурманящими влажными испарениями. Уамбисы погасили костры, и их хижины походили на черные копны, раскиданные по острову. Под навесом возле загона спали три ачуалки, накрывшись одним одеялом; их лица блестели, натертые смолой. Поравнявшись с хижиной Пантачи, Лалита заглянула в окно и почувствовала, как к телу прилипает ее мокрый от пота итипак: из темноты выглядывала мускулистая волосатая нога, а из-под нее виднелась гладкая ляжка шапры. С минуту она стояла с открытым ртом, тяжело дыша и прижимая руку к груди, потом побежала к соседней хижине и толкнула сплетенную из лиан дверь. В темном углу, где стояла койка Адриана Ньевеса, послышался легкий шум: лоцман, по-видимому, уже проснулся и, наверное, узнал ее в обрамленном до пояса двумя реками волос тонком силуэте, вырисовывавшемся в дверном проеме. Потом заскрипели половицы, и к ней двинулся белый треугольник — добрый вечер, — превратившийся в человеческую фигуру, — что случилось? — с сонным и удивленным голосом. Лалита ничего не говорила, только бурно дышала, обессиленная, как после долгого бега. Оставалось еще несколько часов до рассвета, когда веселые трели и щебетанье сменят ночное уханье, и над островом запорхают птицы и пестрые бабочки, и солнце озарит корявые, словно изъязвленные проказой стволы лупун. Пока еще было время летучих мышей.
— Но вот что я тебе скажу, — проговорил Фусия. — Что для меня горше всего, тяжелее всего, Акилино, так это то, что мне так не везло.
— Укройся и не шевелись, — сказал Акилино. — Баркас идет, тебе лучше спрятаться.
— Только побыстрее, старик, а то я здесь задыхаюсь, — сказал Фусия. — Поскорей обойди его.
— Разве в Монтанье нет ослов, сестрица? — сказал Хосе. — Я думал, там чего другого, а уж животных хоть отбавляй.
— Только не осликов, — сказала Бонифация. — Попадаются изредка, но такого, как здесь, никогда не бывает.
— Вон они идут, — сказал Обезьяна, стоявший у окна. — Надень туфли, сестрица.
Бонифация торопливо обулась — левая не влезала, вот пропасть, — встала на ноги, неуверенно и боязливо — ох уж эти каблуки, — направилась к двери, открыла, и в комнату ворвался знойный воздух и хлынул поток света. Хосефино протянул ей руку, Литума закрыл за собой дверь, и в помещении опять воцарился полумрак. Литума снял с себя китель — еле жив, ребята, — и фуражку — выпьем-ка рожковой настойки. Он рухнул на стул и прикрыл глаза, Бонифация пошла в смежную комнату, а Хосефино растянулся на циновке рядом с Хосе — от этой проклятой жары можно одуреть. В столбиках света, пробивавшегося между створок прикрытых ставень, танцевали пылинки и букашки, а на улице было не слышно и не видно ни души, словно раскаленное добела солнце растопило и ребятишек, и собак. Обезьяна отошел от окна — они непобедимые, не жнут, не сеют, работать не умеют, знают только пить да играть, знают только жизнь прожигать. Но они запели только после первого стакана настойки.
— Мы говорили с сестрицей о Пьюре, — сказал Обезьяна. — Больше всего ее внимание привлекают ослы.
— И то, что здесь столько песка и так мало деревьев, — сказала Бонифация. — У нас все зеленое, а здесь все желтое. И жарко очень. Большая разница.
— Разница в том, что Пьюра — город с большими зданиями, автомобилями и кино, — зевая, сказал Литума, — а Санта-Мария де Ньева — дыра, где чунчи ходят в чем мать родила, где тьма-тьмущая москитов и льют дожди, от которых все гниет, начиная с людей.
Зеленые глаза — зверьки, затаившиеся в чаще распущенных волос, — глянули исподлобья.
Зеленые глаза — зверьки, затаившиеся в чаще распущенных волос, — глянули исподлобья. Бонифация силилась втиснуть в туфлю левую ногу, наполовину вылезшую из нее.
Но в Сайта-Мария де Ньеве две реки, и обе весь год широкие и глубокие, — с минуту помолчав, мягко сказала Бонифация. — А в Пьюре только маленькая речушка, да и та к концу лета пересыхает.
Непобедимые хохотнули — у Бонифации два и два три, три и два четыре, и она уже распалилась. Толстый потный Литума, не раскрывая глаз, мерно покачивался на стуле из стороны в сторону.
Ты все никак не привыкнешь к цивилизации, — наконец сказал он со вздохом. — Подожди немножко, и ты поймешь, что к чему. Тогда ты и слышать не захочешь о Монтанье, и тебе будет стыдно признаться, что ты оттуда родом.
У нее четыре и два пять, пять и два шесть, и братец Литума правильно ей ответил. Бонифация, чуть не содрав кожу с пятки, кое-как втиснула ногу в туфлю.
— Никогда мне не будет стыдно, — сказала она. — Никто не должен стыдиться своей родины.
— Все мы перуанцы, — сказал Обезьяна. — Что же ты не нальешь нам еще по стаканчику, сестрица?
Бонифация встала и медленно-медленно, едва отрывая ноги от скользкого пола, на который с опаской смотрели сверху обиженные зверьки, стала обходить мужчин, наполняя стаканы.
— Если бы ты родилась в Пьюре, ты бы не ходила так, как будто боишься, что под тобою пол провалится, — засмеялся Литума. — Тебе не были бы в новинку туфли.
— Перестань нападать на сестрицу, — сказал Обезьяна. — Не раздражайся из-за пустяков, Литума.
Золотистые капельки настойки падали на коварный пол, мимо стакана Хосефино, и у Бонифации дрожали не только руки, но и губы — это ведь не грех — и даже голос, — такой ее сотворил Бог.
— Конечно, не грех, сестрица, — сказал Обезьяна. — Подумаешь, большое дело, мангачки тоже не могут привыкнуть к каблукам.
Бонифация поставила бутылку на консоль, села -зверьки успокоились — и вдруг, ни слова не говоря, -ногой об ногу, готово, быстрей другую, — строптиво скинула туфли. Потом она наклонилась и неторопливо поставила их под стол. Литума перестал покачиваться, непобедимые уже не пели, а воинственно встрепенувшиеся зверьки с вызовом смотрели на мужчин.
— Она меня еще не знает, я ей покажу, с кем она имеет дело, — сказал Литума братьям Леон и повысил голос: — Ты уже не чунча, а жена сержанта Литумы. Надень туфли!
Бонифация не ответила и, когда он встал, не пошевелилась и даже не уклонилась от звонкой пощечины. Братья Леон вскочили и бросились между ними — что ты, братец, было бы из-за чего. Они удерживали Литуму — не надо выходить из себя — и шутливо отчитывали его — ишь, взыграла мангачская кровь, нужно держать себя в руках. Гимнастерка Литумы на груди и на спине потемнела от испарины, только плечи и рукава оставались светлыми.
— Она должна обтесаться, — сказал он, опять принявшись покачиваться на стуле, но теперь быстрее, в такт своим словам. — В Пьюре нельзя вести себя как дикарка. И вообще, кто хозяин в доме?
Зверьков почти не было видно — Бонифация закрыла лицо руками. Она плакала? Хосефино налил себе немного настойки. Братья Леон сели — милые дерутся, только тешатся, а чукуланские чолы говорят, чем больше муж лупит, тем больше и любит, может быть, в Монтанье женщины думают по-другому, но все равно, пусть сестрица простит его, пусть подымет личико, пусть сделает милость, улыбнется. Но Бонифация по-прежнему закрывала лицо руками, и Литума, зевая, встал.
— Пойду поспать часочек, — сказал он. — А вы оставайтесь, допейте эту бутылку, а потом пойдем пошататься.