Переметные сумки, составлявшие весь его багаж, должно быть, были набиты деньгами. Как только его не ограбили разбойники, когда он ехал через пески? Соседи так и не узнали, откуда он прибыл и почему избрал местом назначения Пьюру.
На следующий день после приезда он появился на Пласа де Армас побритый, и всех удивило, что у него такое молодое лицо. В магазине испанца Эусебио Ромеро он купил новые брюки и сапоги; расплатился наличными. Спустя два дня он заказал Сатурнине, знаменитой мастерице из Катакаоса, шляпу из белой соломки — такую шляпу можно сунуть в карман, а вытащишь — на ней ни морщинки. Каждое утро Ансельмо приходил на Пласа де Армас и, расположившись за столиком на террасе «Северной звезды», приглашал выпить прохожих. Так у него завелись друзья. Говорун и шутник, он покорил пьюранцев, на все лады расхваливая их город: и люди здесь симпатичные, и женщины красивые, и закаты великолепные. Скоро он усвоил местные обороты речи и добродушно-ленивый говор пьюранцев: через несколько недель он уже говорил «гуа», когда хотел выразить удивление, называл детей «чуррес», а ослов — «пьяхенос», образовывал превосходные степени от превосходных степеней, умел отличить кларито от густой чичи, разбирался в здешних острых блюдах, знал на память имена людей и названия улиц и плясал тондеро, как мангачи.
Его любопытство не имело границ. Он жадно интересовался нравами и обычаями города, дотошно расспрашивал о живых и мертвых. Он хотел знать все: кто в Пьюре самые богатые люди, и как они разбогатели, и когда; пользуются ли префект, алькальд и епископ репутацией честных людей и любовью жителей; как здесь развлекаются, кто кому изменяет, какие скандалы возмущают святош и священников, как соблюдают пьюранцы заповеди религии и морали.
Каждое воскресенье он ходил в «Колизей» и с увлечением, как завзятый любитель, следил за боем петухов, по вечерам последним покидал буфет «Северной звезды», с изяществом играл в карты, делая крупные ставки и сохраняя невозмутимый вид как при проигрыше, так и при выигрыше. Так он завоевал дружбу коммерсантов и помещиков и приобрел популярность. Местные тузы пригласили его однажды на охоту в Чулуканас, и он всех поразил своей меткостью. Встречаясь с ним на улице, крестьяне запросто называли его по имени, а он дружелюбно похлопывал их по плечу. Люди ценили его жизнерадостность, непринужденность в обращении, щедрость. Но всех интересовало его прошлое и занимал вопрос, откуда у него столько денег. О нем начали распространяться всякого рода легенды; когда они доходили до Ансельмо, он хохотал, не опровергая их, но и не подтверждая. Иногда он с друзьями шатался по кабачкам Мангачерии и под конец неизменно оказывался в заведении Анхелики Мерседес, потому что там была арфа, а он был прекрасный, неподражаемый арфист. Пока остальные пили и в такт музыке притоптывали ногами, он где-нибудь в углу час за часом перебирал белые струны, которые были послушны ему и по его желанию могли шептать, смеяться, рыдать.
Пьюранцы сожалели только, что, подвыпив, Ансельмо грубо и нагло держал себя с женщинами. Будь то босые служанки, проходящие через Пласа де Армас по направлению к рынку, торговки с кувшинами или блюдами на голове, предлагающие сливовый и манговый сок и свежие артишоки, или сеньоры с вуалями, в перчатках, с четками в руках, шествующие к церкви, он никому не давал прохода — во все горло окликал их, без стеснения заигрывал с ними и провожал их забористыми прибаутками. «Смотри, Ансельмо, — говорили ему друзья, — пьюранцы люди ревнивые. В один прекрасный день какой-нибудь оскорбленный муж или отец, не понимающий шуток, возьмет да и вызовет тебя на дуэль. Будь повежливее с женщинами». Но Ансельмо в ответ только хохотал, поднимал свой стакан и предлагал выпить за Пьюру.
В первый месяц его пребывания в городе не произошло ничего особенного.
— Песок набивается, щекотно идти, сниму-ка я ботинки, — сказал Обезьяна.
— Песок набивается, щекотно идти, сниму-ка я ботинки, — сказал Обезьяна.
Кончился проспект Санчеса Серро, кончились и асфальтовые тротуары, белые фасады, внушительные подъезды и электрический свет, сменившись путаницей кривых улочек и переулков, тростниковыми стенами, крышами из соломы, жестянок или картона, пылью и мухами. В маленьких окошках без занавесок светились сальные свечи или заправленные маслом лампешки, целые семьи наслаждались вечерней прохладой, расположившись посреди улицы. На каждом шагу Хосе и Обезьяна поднимали руку, приветствуя знакомых.
— Чем вы так гордитесь? За что так расхваливаете вашу Мангачерию? — сказал Хосефино. — Отовсюду воняет, и люди живут, как скотина, самое меньшее человек по пятнадцати в каждой лачуге.
— По двадцати, если считать собак и фотографию Санчеса Серро, — сказал Обезьяна. — Тем-то и хороша Мангачерия — никаких различий. Люди, собаки, козы — все равны, все мангачи.
— А гордимся мы тем, что мы здесь родились, — сказал Хосе. — Мы хвалим Мангачерию, потому что Это наш дом. И в глубине души ты умираешь от зависти, Хосефино.
— В это время вся Пьюра будто вымерла, — сказал Обезьяна. — А здесь — слышишь? Жизнь только наминается.
— Здесь мы все друзья или родственники и каждому знаем цену, — сказал Хосе. — А в Пьюре смотрят не на тебя, а на твой карман, и если ты не белый, то лебезишь перед белыми.
— Плевать мне на Мангачерию, — сказал Хосефино. — Когда ее снесут, как Гальинасеру, я напьюсь на радостях.
— У тебя кошки скребут на сердце, вот ты и ищешь, на ком бы сорвать злость, — сказал Обезьяна — Но если ты хочешь ругать Мангачерию, говори потише, а то мангачи из тебя душу вытрясут.
— Мы ведем себя как дети, — сказал Хосефино. — Нашли время ссориться.
— Ладно, помиримся, споем гимн, — сказал Хосе. Люди, сидевшие на улице, прямо на песке, были
молчаливы, весь шум — песни, тосты, звуки гитар, хлопки — доносился из чичерий, таких же неказистых домишек, как остальные, только побольше, получше освещенных и приметных по красному или белому флажку на тростинке, развевавшемуся над входом. В воздухе стоял не поддающийся определению смешанный запах, горьковатый и сладкий, затхлый и острый, а по мере того как границы кварталов стирались и улицы переходили в беспорядочное скопление лачуг, все чаще попадались собаки, куры, свиньи, с хрюканьем катавшиеся по земле, лупоглазые козы, привязанные к колышкам, и все изобильнее становилась воздушная фауна — густые рои мух и слепней, жужжавших над головой. Непобедимые не спеша шли по извилистым тропам мангачских джунглей, обходя стариков, вытащивших на свежий воздух свои циновки, огибая преграждавшие дорогу халупы, которые неожиданно выплывали из темноты, как туши китов из морских глубин. В небе горели звезды: одни — большие, лучистые, другие — как огоньки спичек.
— Уже взошли маримачи, — сказал Обезьяна, показывая на три яркие звезды, искрящиеся в беспредельной вышине. — И как они подмигивают! Домитила Яра говорила, что когда маримачи видны так ясно, у них можно просить заступничества. Воспользуйся случаем, Хосефино.
— Домитила Яра! — сказал Хосе. — Бедная старуха! Я ее, признаться, побаивался, но теперь, когда она умерла, я вспоминаю о ней с нежностью. Знать бы, что она нам простила ту историю с ее отпеванием.
— Вот непобедимый номер три, братец, — сказал Обезьяна.
Литума повернулся, как юла, и, улыбаясь, с раскрытыми объятиями бросился к Хосефино, а тот шагнул ему навстречу. Они крепко обнялись и долго хлопали друг друга по плечу — давненько мы не виделись, брат, давненько, Литума, и до чего я рад, что ты опять здесь, — и терлись друг о друга, как два спаниеля.