Город и псы - Льоса Варгас 27 стр.


Они толкают его, ругаются, кто-то плюнул, кто-то крикнул: «Шкура поганая». А он хохочет, валится на койку, вынимает «Элеодору», держит поближе к глазам – они так и прыгают – и притворяется, что читает, похотливо шевеля губами, толстыми, как пиявки. «Пять сигарет, десять сигарет, эй ты, негр, дай почитать „Э-ле-о-до-ру", „Э-ле-о-до-ра" любого раз-за-до-рит». Мамочки, тут мне в голову и пришло, когда неф читал, – вот это мысль! – и развлечешься, и подработаешь, вообще-то у меня много мыслей, только случая не было». Альберто видит, что прямо к ним идет сержант, а уголком глаза видит и другое: Кудрявый увлекся чтением, приладив книжку к спине кадета, который стоит перед ним. Наверное, ему нелегко читать: буквы мелкие. Альберто не может его предупредить: сержант смотрит на него и подкрадывается тихо, как дикая кошка к своей добыче. Вот сержант сжался, прыгнул, схватил Кудрявого – тот заверещал – и вырвал у него «Элеодору». «Только не надо было книжку топтать, не надо было уходить из дому к шлюхам, не надо было бросать маму, не надо было уезжать из дома с садом на Диего Ферре, не надо было знакомиться с ребятами и с Эленой, не надо было оставлять Кудрявого две недели без увольнительной, не надо было писать эти рассказики, не надо было порывать с Мирафлоресом, не надо было знакомиться с Тересой и любить ее. Вальяно ржет, а скрыть не может, как ему гадко, погано, хреново. Иногда посмотрит серьезно и скажет: «Черт, втрескался я в Элеодору. Из-за тебя, Кудрявый, лишился я своей бабы». Кадеты затягивают «ай-я-я-яй» и качаются, как в румбе, щиплют негра в щеку и в зад, а Ягуар кидается на Холуя как бешеный, поднимает его – все затихают, смотрят – и швыряет в негра. «Бери новую шлюху!» – кричит он. Холуй встает на ноги, оправляет рубаху, идет к двери. Питон хватает его за шиворот, поднимает, надуваясь от натуги, держит в воздухе несколько секунд и выпускает. Холуй шлепается, как тюк, потом уходит – медленно, припадая на одну ногу. «А, чтоб вас, – говорит Вальяно. – Честное слово, тоскую я по ней». Вот тогда я и сказал: «За полпачкк сигарет напишу вам рассказик почище „Элеодоры", а в то утро я знал, что случилось – телепатия или промысл Божий, – знал и сказал: «Что с папой, мамочка?», а Вальяно сказал: «Правда? Hб тебе карандаш, бумагу и желаю вдохновения», и она сказала: «Мужайся, сынок, нас постигло тяжелое горе, он погиб, он покинул нас», и я начал писать, сел на тумбочку, и все вокруг собрались, как тогда, когда негр читал…»

Альберто пишет фразу сбивчивым, неспокойным почерком; полдюжины голов заглядывают через плечо. Он останавливается, поднимает голову, карандаш – и читает. Одни его хвалят, другие отпускают замечания, на которые ему начхать. Он пишет дальше, все смелей. Грубые слова сменяются великолепными эротическими образами, но события все те же. Просмотрев десять тетрадочных листов, исписанных с обеих сторон, и внеся поправки, Альберто, охваченный внезапным вдохновением, объявляет заглавие: «Пороки плоти», – и громко, торжествующе читает свое творение. Кадеты слушают с уважением и смеются где следует. Потом все аплодируют, обнимают его. Кто-то говорит: «Да ты писатель!» – «Да, – вторят остальные, – писатель!» «А позже, когда мы мылись, ко мне подошел Питон, состроил таинственную рожу и сказал: «Напиши мне такую же, я куплю». Молодец, цыпочка, ты мой первый заказчик, век тебя не забуду, а я сказал: «Пятьдесят сентаво страница», ты ругался, да ничего не поделаешь, и вот тогда-то я и правда ушел из квартала, из настоящего Мирафлореса, и стал писателем – ничего подрабатывал, хоть и обжуливали».

Воскресенье, середина июня.

Воскресенье, середина июня. Альберто сидит на траве и смотрит на кадетов, гуляющих с родными по плацу. В нескольких метрах сидит кадет, тоже с третьего, но из другого взвода. Он держит письмо и, озабоченно хмурясь, снова и снова читает его. «Дневальный?» – спрашивает Альберто. Тот кивает и показывает красную повязку с буквой «Д». «Хуже, чем без увольнительной», – говорит Альберто. «Да», – говорит кадет. А потом мы пошли в шестой взвод, и легли, и курили «Инку», и он ?пне сказал: «Я из Икитос, а отец меня сюда упек, потому что я влюбился в девицу из плохой семьи, – и показал мне ее карточку и сказал: – Как выпустят, женюсь», а мать в тот же день перестала краситься, и носить драгоценности, и ходить к подругам, и играть в карты, и каждую субботу я думаю: «Она еще постарела».

– Разонравилась? – спрашивает Альберто. – Чего ты так кисло про нее говоришь?

Кадет понижает голос и говорит, словно про себя:

– Я не могу ей писать.

– Почему? – спрашивает Альберто.

– Как – почему? Не могу, и все. Она очень умная. Такие письма пишет, будь здоров!

– Письма писать легко, – говорит Альберто. – Куда уж легче!

– Нет. Легко придумать, а сказать – трудно.

– Ну!… – говорит Альберто. – Я могу за час написать десять любовных писем.

– Правда? – спрашивает кадет, пристально глядя на него.

«И я написал письмо, потом другое, и девица мне отвечала, а этот тип угощал меня сигаретами и колой у Гибрида, а как-то раз он привел ко мне другого типа, из восьмого взвода, и спросил: „А ты можешь написать его девице, в Икитос?"; а я сказал маме: „Хочешь, я пойду поговорю с ним?"; а она мне сказала: „Ничего делать не надо, только молиться", и чуть что – в церковь и меня учит: „Альберто, молись, люби Господа, чтоб, когда ты вырастешь, тебя не погубили искушенья, как твоего отца"; а я сказал „о'кей", а за письма назначил цену. Больше двух лет прошло, – думал Альберто. – Как время летит…» Он закрыл глаза; Тересино лицо встало перед ним, и острое желание пронзило тело. В первый раз за три курса он не страдал, что остался без увольнительной. Он получил от Тересы два письма и все равно не хотел идти в город. «На дешевой бумаге, – думал он, – и почерк плохой. Да, видал я письма получше…» Он перечитывал ее письма много раз, всегда – тайком. (Они лежали за подкладкой кепи, как сигареты, которые он контрабандой приносил по воскресеньям.) Когда он получил первое письмо, он хотел ответить сразу, вывел дату, заволновался, расстроился и не нашел слов. Все слова казались ему неподходящими, лживыми. Он порвал несколько черновиков и наконец решил написать кратко и сухо: «Нас оставили без увольнительной за одну штуку. Не знаю, когда выберусь. Очень был рад твоему письму. Я всегда про тебя думаю и, как только выйду, приду к тебе». Холуй преследовал его неотвязно: и в строю, и в кино, и в столовой, угощал сигаретами, фруктами, сандвичами, изливался. Альберто вспомнил бледное лицо, холуйский взгляд, кроткую улыбку, и ему стало гадко. Всякий раз при виде Холуя его мутило. Разговор неизбежно переходил на Тересу, и, чтобы не выдать себя, Альберто корчил циника или уверенным тоном давал мудрые советы: «Нет, писать не стоит. Объясняться надо устно, чтобы видеть, как она реагирует. Вот как выйдешь, пойдешь прямо к ней и все выложишь». А тот, зануда, слушал серьезно и покорно кивал. Альберто думал: «Я ему скажу, когда выпустят. За ворота выйдем, и скажу. Очень уж у него сейчас бледный вид, чего бить лежачего? А тогда так и скажу: „Весьма сожалею, но она мне нравится.

Назад Дальше