Поглядела внимательно и спросила ручку. Три штуки расписала на бумажке, выбрала одну и твёрдой рукой исправила цифры – две шестёрки на две восьмёрки и бритовкой подчистила.
– Чего ты, бабенька, – испугался Витька.
– А ничего, – ответила она, – не отдам я ей вас.
– Кому? – не понял он.
– Ей. Не спрашивай.
И никто не посмел ослушаться. Так и стали они четырнадцатилетними, и когда на учёт пошли становиться в местный военкомат, никто подлога не заметил, железная рука была у бабки Настасьи. Выдать их некому, эвакуированных чердаковцев разметало по стране, а по возвращении выживший народ и не помнил, кому там сколько лет. В армию пацаны пошли уже в мирном сорок шестом, отслужили с честью, и никто, кроме них, не знал, что никакие они не отличники воинской подготовки, а уклонисты, дезертиры и крысы позорные.
И стыд их глодал, и зависть. Потому что их поколение разделил огненный рубеж: по одну сторону остались они, малолетки, не нюхнувшие пороха, а по другую были точно такие же парни, но с наградами, с боевым опытом и с такой тяжестью в глазах, будто они на целую жизнь старше. Только мало их вернулось, до невозможности мало. Им и почёт был, и льготы, и зелёный свет везде, но не тому завидовали братья, а что совесть у них чистая, ночами спать не мешает. Солдатам мешало спать другое – кошмары, от которых они просыпались в поту, нескончаемые взрывы в голове, лица мёртвых товарищей и мёртвых врагов, но об этом кто же знал из тех, которые в тылу отсиделись. Федька с Витькой только их славу видели и свой позор. И когда перед ними закрывались двери, когда обходили с новым назначением или квартирой в пользу фронтовиков, они только кивали покорно. Оттого их считали честными бессребрениками, уважали и тоже продвигали потихоньку, только не было им радости на веки вечные, зачеркнула им бабка жизни, когда двадцать шестой на двадцать восьмой исправила.
Перед смертью она позвала их, глянула и говорит:
– Ничего. Ничего. Зато живые. Хватило с неё Антохи с Васенкой, – и глаза закрыла.
– Ах, Фёдор Василич, расскажите про отца вашего героического, детки ждут, – и всё время они соглашались «в последний раз». Приходили на линейку, блестя юбилейными медалями тружеников тыла, рассказывали о бое то, что удалось узнать краеведам, получали свои цветы и продуктовые наборы, а вечером сильно и страшно напивались вдвоём.
На июльский праздничный митинг их тоже звали в обязательном порядке, секретарша из горисполкома настойчиво обзванивала всех уцелевших «ветеранчиков», а их в первую голову, как же – дети героев. Братья упирались, и однажды к ним притащилась целая делегация во главе с мэром.
– Христом богом прошу, Фёд Васлич, Виктор Антоныч! Без вас какой же праздник!
– Хватит. Устали мы в свадебных генералах ходить, – сумрачно ответил Большой.
– Последний раз, клянусь-обещаю. Областное начальство приедет, концерт закатим. Самого Газманова ждём и группу «Комбинация».
– И Апина будет? – внезапно оживился Малой.
– Нет, на Апину бюджета не хватило. Но там и других красавелл хватит. Апина-то не та нынче.
– Самое оно, – заверил Малой, – баба в соку. Уж сколько мечтал её того-этого. Познакомиться.
Большой протянул через стол длинную руку и невозмутимо отвесил брату подзатыльник. Секретутка мэрская фыркнула чаем.
– Уважьте город, – снова попросил мэр напоследок, вставая из-за стола, – чего хотите потом требуйте, но уважьте.
– Что, Витя, сходим, опозоримся? – с фальшивой лихостью спросил Малой.
– Сил моих уже нет, Федя.
Столько раз я про тот бой рассказывал, будто сам тогда с отцами нашими под пули бежал. Хоть бы раз, один только раз взойти на ту высотку под огнём, мы бы грех наш навсегда искупили.
Малой задумался и вдруг сказал:
– А и взойдём, отчего ж не взойти. Огня не обещаю, но давай хоть сейчас поднимемся, землю понюхаем. Атака на рассвете началась, и мы под утро пойдём.
– Спектакль всё это, Федя, ложь и глупость.
– Что ж делать, Витя, нет у нас другой жизни, только такая, с лажею и дурью нашей. И знаешь, чего? – он вдруг рассмеялся. – Давай-ка мы по серьёзке пойдём, с оружием и знаменем.
– Да ты рехнулся, братик? Я давно за тобой странности замечал, но чего ж ты и до девяноста не дотерпишь, прям щас сбрендишь?
– Натурально тебе говорю, в музее сторожихой Олимпияда-80 служит, а я к ней ещё с каких годов подход имею. Пошли-пошли, – Малой сорвался со скамейки, потянул брата за руку.
Большой со вздохом поднялся.
– Преступная ты рожа, Федя, и бабник притом, – но обречённо поплёлся следом.
– Кто тут, окаянные! А ну милицию щас вызову!
– Тихо, тихо, красавица, – зашелестела темнота, – я это, Феденька твой, затосковал малость, пришёл сердце об тебя погреть.
– Старый ты чёрт, – изумилась Липа, – где твоя совесть? Сколько я из-за тебя слёз пролила, из-за блудника, да и на погост тебе скоро, а ты всё стыда не нажил. А ну пшёл отседова!
– Липушка моя сладкая, цвет медовый, прости меня, дурака. Я ведь счастья своего не знал никогда, а сегодня сидел-сидел, да и понял. Повиниться мне надо перед тобой, радость моя.
– Ладно. Винись, – голос сторожихи отчётливо смягчился.
– Да что ж я, как трубадурень какой, под окном разливаться должен. Уж ты пусти меня, милушка.
– Не могу я, сигнализация тут на двери, Феденька.
– А я в окно, в окно, – забормотал Малой и ухватился за подоконник.
Большой молча подсадил его и полез следом.
– Батюшки, а это ещё что, – взвизгнула Липа, – так мы не договаривались!
– Тихо-тихо, – заворковал Малой, – братец это мой. Я его позвал, чтоб увидел он, какая женщина мне сердце надломила и жизнь покорёжила.
– Врёшь поди, козёл вонючий, – нежно вздохнула сторожиха.
– Ни боже мой!
Большой тихо звякнул в темноте авоськой.
– За знакомство, королевишна! – предложил Малой.
– Ой, уволят меня, – запричитала Липа, доставая из ящика три гранёных стакана, – загубишь ты меня, отрава старая.
– Обижаешь, Липушка. Я, может, свататься пришёл, новую жизнь хочу начать!
– Да иди ты!
Разлили первую. Малой забалтывал сторожиху так, что брат его потихоньку начал ёжится – неужто и правда жениться надумал. Федька меж тем взял свой стакан, чокнулся с Липой и пригубил, глядя ей в глаза.
– За нас!
Липа разом проглотила сто грамм и похлопала ресницами.
– Горчит, проклятая, как вся моя жизнь. А вы что ж не пьёте, Виктор Антоныч? Пропускаете.
– Я, уважаемая, – сказал Большой, – всё спросить хотел. Отчего вас Олимпиадой-80 прозывают?
Сторожиха всплеснула руками от возмущения, но Малой властно обнял её и сказал:
– Молчи, женщина, я отвечу. Дурной ты, Витя, такие вопросы даме задавать, но я объясню, стыда в этом нету. За дородность Олимпиаду нашу так прозвали, восемьдесят – это вес в килограммах.
Липа гулко расхохоталась:
– Теперь-то я все сто двадцать Олимпиада, чего уж.