Птицы и другие истории - дю Мор'є Дафна 11 стр.


Начинался прилив.

Нат спустился по приставной лестнице и вернулся на кухню. Жена и дети сидели за обедом. Было уже начало третьего. Он запер дверь на засов, забаррикадировал ее мебелью и зажег лампу.

— Ночь пришла! Спать пора! — сказал Джонни.

Приемник был включен, но, как и прежде, молчал.

— Я крутила, крутила, пыталась хоть заграницу поймать — нигде ничего, — сказала жена.

— Может, повсюду такое же бедствие, — сказал Нат. — По всей Европе.

Она налила ему тарелку супа, привезенного с фермы, отрезала ломоть хлеба, того же происхождения, и полила его сверху мясной подливкой.

Ели молча. Подливка с хлеба потекла у маленького Джонни по подбородку прямо на стол.

— Смотри, как ты ешь, Джонни! — сказала Джил. — Когда ты научишься рот вытирать?

И опять этот стук в окна и двери. Шелест, шорох, возня, борьба за место на подоконниках. И звук удара о крыльцо первой чайки-самоубийцы.

— Хоть бы Америка помогла! — сказала жена. — Американцы ведь наши союзники! Может, они что-то сделают?

Нат промолчал. Доски на окнах крепкие, на дымоходах не хуже. В доме есть запас еды, топлива, все необходимое, можно продержаться несколько дней. После обеда он разберет все, что привез, разложит по местам, рассортирует. Жена ему поможет, дети тоже. Это займет их часов до восьми, а без четверти девять начнется отлив, и тогда он велит всем лечь в постель и потеплей укрыться, чтобы спокойно поспать часов до трех утра.

Он придумал, как еще надежней укрепить окна. Надо натянуть поверх наружных досок колючую проволоку. Он захватил на ферме целый моток. Плохо только, что работать придется в темноте, когда наступит затишье, между девятью вечера и тремя часами утра. Жаль, что это пришло ему в голову так поздно. Но ничего, пока жена и дети будут спать, надо постараться это сделать.

Окна осаждали теперь птицы помельче. Он слышал дробное негромкое постукиванье клювов и шелест легких крылышек. Ястребы окнами не интересовались. Их силы сейчас были брошены на дверь. И, прислушиваясь к треску расщепляемого дерева, Нат думал о том, сколько же миллионов лет в этих жалких птичьих мозгах, за разящими наотмашь клювами и острыми глазами, копился всесокрушающий инстинкт ненависти, который теперь прорвался наружу и заставляет птиц истреблять род человеческий с безошибочным автоматизмом умных машин.

— Я, пожалуй, выкурю последнюю сигарету, — сказал он жене. — Вот досада — был ведь на ферме, а про сигареты не подумал.

Он достал сигарету, включил молчащее радио. Потом бросил пустую пачку в огонь и смотрел, как она горит.

Монте-Верита

После мне рассказали, что там никого не нашли. Ни живых, ни мертвых. Никаких следов пребывания. Подгоняемые яростью и страхом, люди из долины взяли штурмом зловещие стены, которые долгие годы оставались для них неприступными, — и были встречены гробовой тишиной. Сбитые с толку, доведенные до исступления видом пустых келий и безлюдного двора, они дали выход накопившейся злобе, прибегнув, как бесчисленные поколения крестьян на протяжении столетий, к простейшему, испытанному средству: спалить дотла и разорить.

Пожалуй, это был единственно возможный ответ на неразрешимую загадку. И только выплеснув гнев, люди осознали всю тщетность и бессмысленность содеянного. Почерневшие стены, которые дымились на фоне усыпанного звездами холодного предрассветного неба, в конце концов оказались сильнее.

На место были сразу отряжены поисковые партии. Скалолазы, имевшие опыт восхождения на голые отвесные вершины, прочесали весь кряж, с севера на юг и с востока на запад — безрезультатно.

И на этом история заканчивается. Больше ничего узнать не удалось.

Двое парней из деревни помогли мне перенести тело Виктора в долину, и его похоронили у подножья Монте-Верита́.

Созна́юсь, я ему завидовал. Он упокоился навеки, и его иллюзии остались при нем.

Я же вернулся к прежней жизни. Второй раз на моем веку война перетряхнула мир. И теперь, когда мне скоро семьдесят, я распростился почти со всеми собственными иллюзиями. Однако я часто думаю о Монте-Верита и бьюсь над разгадкой ее тайны.

У меня есть три гипотезы; возможно, ни одна не соответствует действительности.

Первая, самая фантастическая, заключается в следующем. Виктор был прав, продолжая упорно верить, что обитатели Монте-Верита обрели некую форму бессмертия, — и когда пробил час, они, как ветхозаветные пророки, укрылись в небесах. Греки верили в бессмертие своих богов, иудеи — в бессмертие Илии, а христиане — в вознесение Спасителя. Через всю долгую историю религиозного легковерия и предрассудков проходит постоянное убеждение, будто немногие избранные могут достичь таких высот святости, что побеждают смерть. Эта вера особенно сильна в странах Востока и в Африке; и только наше искушенное европейское сознание не может примириться с необъяснимым исчезновением осязаемых предметов и людей из плоти и крови.

Религиозные наставники расходятся во мнениях, когда пытаются выявить разницу между добром и злом: что одному кажется чудом, другому представляется черной магией. Пророков-праведников побивают каменьями, но та же участь постигает и колдунов. То, что в одну эпоху объявляют богохульством, становится святым речением в следующую, а сегодняшняя ересь может завтра превратиться в церковный догмат.

Я не считаю себя мыслителем, никогда не грешил философией. Но я твердо знаю еще со времен моей альпинистской юности, что в горах мы ближе, чем где-либо еще, к той высшей Сущности — как бы ее ни называть, — которая вершит наши судьбы. Все великие откровения провозглашались с горных вершин, и пророки всегда поднимались на горы. Святые и мессии в заоблачных высях присоединялись к праотцам. И порой я склонен верить, что в ту ночь на Монте-Верита опустилась чудотворящая десница и перенесла ее обитателей туда, где они обрели защиту.

Да, я видел эту гору и полную луну над ней, видел в небе раскаленное полуденное солнце. Но все, что я видел, слышал и чувствовал тогда, воспринималось как нечто из другого мира: озаренный лунным блеском склон, пение, доносившееся из-за запретных стен, гигантская чаша пропасти между пиками-близнецами, беззаботный юный смех и бронзовые от загара руки, воздетые к солнцу.

Вспоминая все это, я начинаю верить в бессмертие…

Но потом — может быть оттого, что мои восхождения остались в прошлом и горы утратили магическую власть над стареющей памятью и дряхлеющим телом, — потом я говорю себе, что глаза, в которые я глядел в тот последний день на Монте-Верита, были живые, человеческие глаза, и руки, которых я касался, были руки из плоти.

И даже сказанные тогда слова были человеческими словами: «Не беспокойся за нас. Мы знаем, что нам делать». И последнее печальное напутствие: «Не отнимай у Виктора его иллюзии».

И тут возникает вторая моя гипотеза. Я вижу, как на горы опускается ночь, вижу звезды, вижу редкое мужество души, нашедшей наимудрейший путь для себя и для всех остальных: в то время как я шел обратно к Виктору, а жители долины готовились двинуться на монастырь, горстка верующих — искателей Истины — спустилась в расселину между пиками и исчезла там без следа.

Третья версия приходит на ум, когда я даю волю цинизму и скепсису и, возвращаясь в свою холостяцкую нью-йоркскую квартиру после затянувшегося обеда с друзьями, которые мало что для меня значат, особенно остро ощущаю свое одиночество.

Я гляжу из окна на фантастические огни и краски моего полусказочного мира, забывшего, что такое доброта и спокойствие, и начинаю тосковать по тишине и пониманию. И тогда я убеждаю себя, что обитатели Монте-Верита задолго до рокового часа готовились — не к уходу, не к смерти, не к бессмертию, но к возвращению в реальный мир людей.

Назад Дальше