Я больше никогда не хочу убеждать себя быть не тем, кто я есть на самом деле. Слишком утомительно постоянно врать. Слишком утомительно… Моя мать свалила, когда мне и года не было, потому что я постоянно плакала. Она больше видеть не могла своего собственного ребенка. Что ж, видимо, она была права, столько лет прошло, а у меня никакого прогресса: я как была, так и осталась маленькой невыносимой плаксой, которая хнычет ночь напролет…
Матери я простила то, что она меня бросила. Если я правильно поняла, она была еще несовершеннолетней, и перспектива провести остаток жизни в Сморчках с моим отцом наверняка ее убивала, но… есть вопрос, который мешает мне окончательно вычеркнуть ее из головы: думает ли она обо мне порой?..
Только один вопрос.
– Франк? Ты очнулся? Ты здесь? Ты спишь? Ты в отключке или как? Ты меня слышишь?
Я прижалась ухом к его губам – вдруг, мол, он слишком слаб, чтобы ответить разборчиво, к тому же так всегда делали в кино, типа умирающий старикан на последнем издыхании слабым шепотом признается, где спрятал сокровища и все такое.
Но нет… Его губы были неподвижны… Зато его рука по-прежнему прижималась к моей… Несильно. Едва ощутимо. Легонько, словно мышонок обнимал, хотя ему это наверное стоило титанических усилий…
Его обессилевшая кисть была неспособна что-либо сжать, но коматозные пальцы еле заметно сдавливали мою руку. Словно слабеньким нервным импульсом из последних сил передавали мне: разве не видишь, дурья твоя башка, вот же оно, твое сокровище! Кончай реветь! Ты понимаешь, что этим своим несчастным детством уже начинаешь действовать нам на нервы? Хочешь, я расскажу тебе о своем? Рассказать тебе, каково это – вырасти с матерью, которая крепко сидит на антидепрессантах, и отцом, который не менее крепко ненавидит всех и вся? Рассказать тебе, каково это – жить в постоянной ненависти? Рассказать тебе, каково это – быть сыном Жан-Бернара Мюллера и в восемь лет осознать, что никогда не сможешь любить девочек? Ты хочешь это знать?
Хочешь, чтоб я тебе рассказал весь этот кошмар? Свою битву не на жизнь, а на смерть? Жизнь в условиях домашнего террора? Тогда заткнись, пожалуйста, хотя бы на пару минут. Успокойся. И оставь нас в покое со своей беспонтовой звездой, послушай… Нет никакой счастливой звезды. Нет никаких небесных сил. Бога нет. На этой чертовой планете нет никого, кроме нас, и я тебе уже тысячу раз говорил: мы, мы, и только мы. И нечего всякий раз прятаться в своих дерьмовых воспоминаниях и доморощенной космогонии, слишком удобно. Ненавижу тебя такой. Ненавижу, когда ты погружаешься в эдакое самолюбование. Знаешь, это ведь каждый может – предать анафеме чужие недостатки, не свои. Ненавижу видеть тебя такой же, как все… Только не ты… Только не Билли… Только не моя единственная и неповторимая Билли… Мир – бездонная клоака, где безобразнейшие семьи карабкаются, извиваясь, на горы грязи; но у нас есть нечто священное и высокое, чего нет у них и чего им никогда у нас не отобрать: это мужество. Мужество, Билли… Иметь мужество не быть как они… Мужество, чтобы их одолеть и забыть навсегда. Так что немедленно прекрати рыдать, или я брошу тебя прямо здесь, а сам смоюсь со своей парочкой санитаров во всеоружии.
О’кей, подмигнула она.
Я торчала там. Прогуливала уроки. Сидела обычно на приступочке возле сарая, чтоб его предки меня не видели, и курила сигареты.
Когда настроение было отстойным, я говорила себе, что жизнь кончена и что уж лучше бы я включила телик и пустила газ, и надышалась бы им уже раз и навсегда, воткнувшись взглядом в «Молодых и дерзких», а иногда до меня добирался лучик солнца, и я представляла себя Камиллой… мол, я тут тухну в этаком монастыре в ожидании своего совершеннолетия, но так или иначе однажды все переменится… Я не особенно понимала, как именно, но на то он и солнечный луч, чтобы просто закрыть глаза и немножечко помечтать…
Так вот, значит, был у меня Ясон, были, конечно, и другие.
Когда его предки чересчур занервничали, я собрала свою сумку и отправилась кошмарить других стариков.
Потому что вульгарнейшая девица, слонявшаяся в тот день по рынку, это была не я. Одетая, как дешевая шлюха, на высоченных каблах и в боевой раскраске. Нет, это была не та Билли, чье мнение имело смысл уважать, это была… какая-то потаскушка…
Да, звездочка моя, надо называть вещи своими именами… Все эти годы, проведенные мною в наигнуснейшем зале ожидания, я чаще вспоминала не Камиллу с Пердиканом, а Билли Холидей и ее мамашу…
Само собой, я занималась проституцией, само собой… Я делала это сознательно… А что? Я обнаружила, что при помощи своего тела могу получить определенную стабильность, немного денег на еду и даже… даже… если сильно поискать, немного нежности. Ну и… Было бы слишком глупо от этого отказываться, разве нет? Я любила немногих из всех этих парней, благодаря которым жила не дома, но и с совсем уж кончеными не спала… А потом… ведь между проституткой для богатых и проституткой для бедных не такая уж и большая разница, или как? В конце концов, это просто вопрос шмоток, вернее даже их количества… Мои умещались в пакет из «Ашана», у других были роскошные гардеробы, ну да ладно… у каждой свой уровень и свои доходы, ведь так? Я зарабатывала как могла, и пока по-другому не получалось, зарабатывала телом.
Вот так. Вот такая была у меня жизнь и планы на будущее…
С тех пор я не раз говорила с ним об этом дне, о том странном мгновении, когда я одновременно ощутила стыд и облегчение, но он продолжает меня уверять, что действительно меня не видел. Но я-то знаю, что это не так, я это знаю из-за Клодин…
Да. Я это увидела. Нечто, едва промелькнувшее в ее взгляде и мгновенно замаскированное, но я-то с раннего детства вынуждена была постоянно обороняться, так что прекрасно умею читать по глазам любые потаенные мысли разглядывающих меня людей. В чем, в чем, а в этом я правда профи… Она обняла меня как ни в чем не бывало и, смеясь, сказала, что за мой наркотик платить отказывается, но хотела бы что-нибудь мне подарить: «чупа-чупс», к примеру, или лотерейный билетик, если я пожелаю, и мне надо только выбрать, и тут… тут она, должно быть, увидела под моими ресницами, густо намазанными краденой тушью, что я вот-вот разревусь, потому что уже сто лет мне никто не дарил никаких подарков… Да. Она это заметила, но вместо того чтобы запричитать типа: «О, моя дорогая малышка… Как же тяжело тебе живется… Ох, тебя и не узнать в этом наряде, который совершенно тебе не подходит, к тому же ужасно старит…» – просто добавила один сущий пустяк, в общем-то, означавший все то же самое, только сказанное красиво…
Да, когда мы с ней уже распрощались на улице, она, будто только что вспомнив, выдала мне эдак между прочим:
– Послушай, Билли, девочка моя… Зайди ко мне обязательно на днях, у меня ведь есть для тебя письмо… Даже, мне кажется, два…
– Письмо? – переспросила я. – Но от кого?
Уже издалека она выкрикнула:
– От твоего Пердика-а-ана!
Ну, уж сейчас-то я имею право, а?
Сейчас можно.
Потому что, мадам, это светлые слезы…
Уже и не помню, чего я там навыдумывала себе в оправдание, на самом деле я просто трусила. Я боялась возвращаться одна в этот дом, просто боялась туда возвращаться, но особенно я боялась того, что написал мне Франк. Что он хотел мне сказать? Может быть, спрашивает насчет той шлюхи, что видел днями у лавки птичника, уж не я ли это? Или интересуется, у скольких я отсосала, чтоб заработать на столь прекрасную кожаную куртку? Или же сообщает, что разочарован и предпочитает больше меня никогда в своей жизни не видеть, настолько позорно я выгляжу?
Да, мне было страшно, и я выждала дней пять, не меньше, прежде чем решилась постучаться к ней в дверь…
Я уже и не помнила, как выглядит мое лицо без всей той штукатурки, которой я его покрывала, прячась за ней, как за маской.