Не задавались мы и глупым вопросом о нашем будущем. Может быть, потому, что инстинктивно мы все нашли единственно верный ответ: «Когда я вырасту, я буду вспоминать время, когда я был маленьким».
Само собой разумелось, что взрослые посвящали себя детям. Родители и им подобные жили на земле для того, чтобы их отпрыскам не приходилось заботиться о пище и жилье, для того, чтобы они до конца могли исполнить свое главное предназначение – быть детьми, то есть жить полной жизнью.
Меня всегда удивляли дети, рассуждающие о своем будущем. Когда мне задавали извечный вопрос: «Кем ты будешь работать, когда вырастешь?» – я неизменно отвечала, что «буду работать» лауреатом Нобелевской премии по медицине или мученицей, а может, и тем и другим сразу. Л отвечала я без запинки не потому, что хотела кого-то удивить, а для того, чтобы с помощью заранее заготовленного ответа поскорее закрыть эту дурацкую тему.
Скорее даже абстрактную, чем дурацкую, ибо в глубине души я была уверена, что никогда не стану взрослой. Время слишком долго тянется, чтобы такое могло произойти. Мне было семь лет. Эти восемьдесят четыре месяца казались мне бесконечными. Моя жизнь так длинна! Голова кружилась от одной мысли, что я могу прожить еще столько же. Еще целых семь лет! Нет, это слишком. Я думала остановиться на десяти или одиннадцати годах, полностью пресытясь жизнью. Впрочем, я уже чувствовала себя почти пресыщенной: со мной ведь уже столько всего приключилось!
Когда я говорила о Нобелевской премии по медицине или о мученичестве, это не было тщеславием, это был просто абстрактный ответ на абстрактный вопрос. И потом, эти высоты не казались мне столь уж грандиозными. Единственным занятием, вызывавшим мое уважение, было ремесло солдата, а точнее – разведчика. Я уже достигла вершины своей карьеры. А потом – если «потом» будет – придется довольствоваться Нобелем. Но в глубине души я не верила в это «потом».
Мое неверие усугублялось тем, что, когда взрослые говорили о своем детстве, я считала, что они лгут. Они никогда не были детьми. Они были взрослыми испокон веков. Падения не существовало, потому что дети оставались детьми, а взрослые взрослыми.
Я хранила это убеждение при себе. Я прекрасно понимала, что не смогу его отстоять, но от этого оно только крепло.
Елена никому не рассказала, что мой велосипед был лошадью или наоборот.
Она сделала это не по доброте, а потому, что я ничего для нее не значила. Она не говорила о незначительных вещах.
Впрочем, она вообще говорила мало. И никогда не заговаривала первой, а лишь отвечала на вопросы, которые находила достойными себя.
– Кем ты будешь, когда вырастешь? – спросила я, просто ради научного эксперимента.
Никакого ответа.
В действительности ее поведение подтверждало мою мысль. Дети, способные ответить на такой вопрос, – или ненастоящие дети (и таких много), или тяготеют к абстрактному мышлению и склонны к выдумке (это я).
Елена была настоящим ребенком, не расположенным к философии. Ответить на столь глупый вопрос для нее значило унизить себя. Это все равно что спросить у канатоходца, что бы он делал, если бы был бухгалтером.
– Откуда у тебя такое платье?
Тут она снисходила до ответа. Чаще всего она отвечала так:
– Мама сшила, она очень хорошо шьет.
Или:
– Мама купила мне в Турине.
Так назывался город, откуда она приехала. Багдад не казался мне более загадочным.
Как правило, она одевалась в белое. Этот цвет восхитительно шел ей.
Ее гладкие волосы были такие длинные, что, даже заплетенные в косы, спускались ниже пояса. Ее мать никогда не позволяла китаянке притрагиваться к волосам дочери. Она сама тщательно и любовно ухаживала за ними.
Мне больше нравилась одна коса, но Чжэ обычно заплетала мне две, как себе самой.
Мне больше нравилась одна коса, но Чжэ обычно заплетала мне две, как себе самой. Когда у меня была одна коса, я чувствовала себя очень элегантной. Я очень гордилась своими волосами, но когда увидела волосы Елены, то мои показались мне самыми обыкновенными. Это особенно бросилось в глаза в тот день, когда мы случайно оказались одинаково причесаны. Моя коса была длинной и темной. Ее же – бесконечной и черной как смоль.
Елена была на год младше меня и на пять сантиметров ниже, но она была выше меня во всем. Она превосходила меня, как превосходила весь мир. Она так мало нуждалась в других, что казалась старше.
Она могла целыми днями неторопливо гулять по тесному гетто. И оглядывалась по сторонам только для того, чтобы убедиться, что на нее смотрят.
Не знаю, находились ли дети, не любовавшиеся ею. Она внушала восхищение, уважение, обожание и страх, потому что была самой красивой и потому что всегда была безмятежна, потому что никогда не заговаривала первой, потому что для того, чтобы войти в ее мир, нужно было приблизиться к ней, и потому что в конечном счете никто так и не проник в ее мир, который наверняка был царством надменного спокойствия, величия и блаженства, где она превосходно обходилась обществом самой себя.
Никто не смотрел на нее так, как я.
После 1974 года на многих смотрела я жадно и подолгу, так что это их смущало.
Но Елена была первой.
И ее это не смущало нисколько.
Именно она научила меня смотреть на людей. Потому что она была красива и, казалось, требовала, чтобы на нее смотрели не отрываясь. Требование, которое я выполняла с редким усердием.
По ее вине я стала меньше интересоваться войной. Разведчик все реже ходил в разведку. До ее появления я проводила свободное время верхом, в поисках врага. Теперь же долгие часы посвящались созерцанию Елены. Это можно было делать в седле или на земле, но всегда на почтительном расстоянии.
Мне и в голову не приходило, что это выглядит нелепо. При виде ее я о себе забывала. Такое помутнение рассудка могло оправдать самое странное поведение.
Ночью, лежа в кровати, я приходила в себя и начинала страдать. Я любила Елену и чувствовала, что моя любовь жаждет чего-то. Но понятия не имела, чего именно. Я знала, что красавица должна обратить на меня хоть чуточку внимания. Этот первый этап был совершенно необходим. Но я чувствовала, что потом между нами должно свершиться нечто таинственное и неопределенное. Я сочиняла истории – кое-кто назвал бы их метафорами, – чтобы приблизиться к тайне. В этих историях моя возлюбленная всегда страдала от холода. Чаще всего лежала на снегу. Полураздетая, почти голая, она плакала, так ей было холодно. Снег играл важную роль.
Мне нравилось, что она мерзнет, ведь это значило, что нужно ее согреть. Мое воображение не было столь настойчиво, чтобы найти тому наилучший способ, зато я представляла – я чувствовала, – как тепло, постепенно растекаясь по закоченевшему телу, его отогревает и заставляет ее вздохнуть от необычного удовольствия.
Эти истории повергали меня в такое блаженство, что казались волшебными. Отблеск их магического очарования падал и на меня, я была настоящим медиумом. Я владела великими тайнами, и если бы Елена догадывалась об этом, она бы полюбила меня.
Нужно было ей рассказать.
И я рискнула. Это было очень наивно с моей стороны, но по моим поступкам можно судить, как сильно я верила в это чудо.
Однажды утром я подошла к ней. На ней было пурпурное платье без рукавов, стянутое на талии и расширяющееся книзу подобно пиону. Ее красота и грация затуманили мне рассудок.
Однако я не забыла того, что хотела ей сказать.
– Елена, у меня есть один секрет.
Она снисходительно взглянула на меня, словно говоря, что послушать новости всегда неплохо.
– Еще один конь? – насмешливо спросила она.
– Нет.