Комната Элизабет когда-то была значительно больше и приобрела свою нынешнюю конфигурацию за счет возведения двух стен, образовавших рядом маленькую комнатку, теперь имевшую отдельный выход в коридор. Ее выделили под бельевую, и Пэтти уже хозяйничала там. Вскоре после приезда, обследуя дом, Мюриэль вошла в эту комнатку и заметила проблеск света в углу, где соединялись две стены. Сквозь эту щель можно было заглянуть в комнату Элизабет и даже, с помощью зеркального гардероба, проникнуть взглядом в нишу, где стояла кровать. Мюриэль, изумленная тем, что ее посетила эта идея, немедленно вышла из бельевой, будто избегая какого-то тревожного искушения. Подсматривать за кузиной — какие глупости!
Чтобы отвлечься от этой притягательной трещины, Мюриэль повернулась к зеркалу. Комната появилась снова, но выглядела она иначе. Она была видна словно сквозь слой воды, погруженная в серебристо-золотой мягкий сумрак. В зеркале отразилась ее собственная голова, прямо за ней струящиеся волосы Элизабет, повернувшейся взбить подушку; дальше, в полумраке ширмы, большая часть постели, воздушной и разбросанной. Мюриэль теперь смотрела в свои собственные глаза, более синие, чем у Элизабет, но не такой красивой формы. Заметив, что ее дыхание туманит стекло, она придвинулась ближе и прижалась губами к холодной поверхности. Когда губы зеркального двойника устремились ей навстречу, она что-то вспомнила. Она только один раз поцеловала Элизабет в губы, но тогда между ними было стекло. Это был солнечный день. Они увидели друг друга сквозь стеклянную садовую дверь и поцеловались. Элизабет было четырнадцать. Мюриэль вспомнила ребенка, убегающего в глубь зеленого сада, и холодную твердость стекла, на которую натолкнулись губы.
Она вздрогнула и поспешно стерла с поверхности минутный образ вожделения. Элизабет, справившись с подушкой, улыбнулась отражению Мюриэль. А Мюриэль без улыбки вглядывалась в зеркало, как в магический колодец, в чьей неподвижной глубине промелькнул вдруг мерцающий призрак сказочной принцессы.
Глава 5
— Пэтти, кто заварит чай — вы или я?
— Лучше вы.
Евгений Пешков погрузил свои крупные пальцы в коробку с чаем. Чай был очень мелкий и струился, как песок. Он поплотнее сжал пальцы и перенес щепотку чая в чашку. Всего несколько крупинок упало на зеленую плюшевую скатерть.
Евгений чувствовал себя плохо, потому что поссорился с сыном. Он был стойким человеком. Он слишком много времени провел на самом дне жизни без всякой надежды, чтобы теперь страдать от сомнительной игры искушающих желаний и мимолетных впечатлений. Ничто не лежало вне пределов его досягаемости, потому что он давно перестал стремиться к достижению чего-либо. В сущности, он и о Лео никогда по-настоящему не тревожился. Но сын причинял ему боль, особенно в последнее время. Эта боль возвращалась постоянно, подобно удару. Неглубокая боль, как бы внешняя, но несомненная, как чье-то присутствие.
Они поссорились из-за ничего, просто потому, что Лео захотелось поссориться. Лео сказал что-то колкое об обитателях дома, а Евгений его остановил. И тогда Лео сказал, что Евгений ну прямо вылитый слуга. Евгений вспылил — и Лео ушел, хлопнув дверью. Такие сцены случались теперь часто, и каждый раз Евгений недоумевал, как можно так не уважать отца. А потом ему становилось больно оттого, что он ясно видел: отца можно еще и ненавидеть. Евгений и Лео вели крайне скромную жизнь. И Лео всегда был ласковым ребенком. Они не разлучались с тех пор, как Таня умерла. Лео было тогда два года. Долгие годы он нес Лео и вел за собой. Иначе нельзя было. Больше о мальчике позаботиться было некому. Лео сидел у него на плечах, держался за него, как звереныш держится за шерсть родителя. Как же из такой близости, из такой любви могла появиться подобная ненависть?
Естественно, мальчик вырос, и ему хотелось вырваться из дома. Его стипендии не хватало, чтобы платить за отдельное жилье, поэтому он сердился.
Его стипендии не хватало, чтобы платить за отдельное жилье, поэтому он сердился. «Надо немного потерпеть, — говорил Евгений, — скоро все изменится». Но в мальчике чувствовалось не просто раздражение, а какое-то затаенное яростное негодование. Чем же Евгений, который был его заступником и почти слугой всю свою жизнь, заслужил такое отношение? Он поправлял его, но всегда осторожно. Он критиковал его, но совсем немного. Евгений знал, что его драгоценный сын то и дело меняет любовниц, но не переставал от этого огорчаться и недоумевать. Одна девица, кажется, даже забеременела. Евгений как-то заговорил с Лео об этом. Он полагал, что тон его был скорее благоразумным, нежели осуждающим. Может, за этот разговор сын его и возненавидел? С некоторых пор Лео не говорил с ним по-русски, а если Евгений обращался к нему на родном языке, юнец отвечал по-английски. Это оскорбляло Евгения больше, чем прямая обида. Он ощущал процесс намеренного разрушения, развивающийся в этом уязвленном сознании. Если бы мог, Лео уничтожил бы в себе драгоценную структуру русского языка; он забыл бы, если б только мог, что он — русский.
Утешением для Евгения было видеть Пэтти. Она очень часто спускалась в его «бомбоубежище» с просьбами о том о сем. И вот впервые с тех пор, как он официально пригласил ее на чай и получил согласие, она оставалась так надолго. Ему было легко с ней, как обычно бывает легко с людьми без претензий и без положения. Евгений не страдал от чувства неполноценности, потому что был наполнен и скреплен своей «русскостью» так же, как, он знал, англичанин наполнен и скреплен своей «английскостью». У англичан и у русских куда больше, чем в иных нациях, развито спокойное и твердое убеждение, что они — самые лучшие. Никакой суматохи. Есть как есть. Евгений не утратил за время своей кочевой жизни ни капли этой уверенности. Но он был реалистом и иногда рассматривал это чудовищное довольство собой, слишком мягкотелое, чтобы именоваться гордостью, слегка иронически. Ему не удалось занять место в английском обществе, относительно социальной лестницы он стоял в самом низу. Его друзьями были изгнанники, люди, не сумевшие, как и он, приспособиться. Но за бортом пребывало людей достаточно, чтобы именоваться обществом, возможно, не самым худшим. В Пэтти он признал сородича.
Теперь он смотрел на нее. Она сидела немного сгорбившись, на нижней полке. Икона горела над ее головой, как звезда. Комната была ярко освещена, возможно, слишком ярко, и Пэтти моргала. А может, ее просто смущал чужой взгляд. Бывают такие люди. Комната с ее высоким потолком и гладкими бетонными стенами казалась угрюмой, словно погруженной в землю, но ведь она и в самом деле находилась чуть ниже уровня пола. Ничем не занавешенное длинное узкое окно, занимавшее верхнюю часть стены, полнилось теперь туманным мраком. Под окном, в колодце комнаты находилась двухъярусная койка, стол, покрытый зеленой скатертью с бахромой, современного вида кресло, деревянный стул и желтая, фарфоровая, узкая в «талии» подставка, на которой стоял горшок с каким-то растением. Евгений не знал, как называется это растение, хотя оно жило у него много лет. Длинные ветви заканчивались глянцевитыми, похожими на сердечки листьями, которые со временем темнели, сохли и опадали. Растение не любило ни воды, ни света. Евгений чрезвычайно дорожил им. Растение и икона — это была его собственность. Остальные детали обстановки попали сюда по чистой случайности.
Евгений поправил электрическую печку, чтобы тепло от нее шло к Пэтти. Печка горела только для уюта, потому что из-за близости котельной в комнате было не холодно. Пэтти застенчиво помешивала чай, вот уже четвертую чашку. На столе, на зеленой скатерти, стояла тарелка с намазанными маслом ломтиками хлеба и тарелка с пирожными, присыпанными сверху сахарной пудрой, очень мягкими. Запах хлеба наполнял комнату. Пэтти положила одно пирожное к себе на тарелку, но как будто робела есть.