Призраки оперы - Анна Матвеева 13 стр.


«Евгений Онегин», очередной и бессчетный. Так плохо девочке не было никогда в жизни – и это чувство было связано с новой, пока еще не назначенной Татьяной.

«Евгений Онегин» да «Царская невеста» – гвозди американских гастролей, а гастроли через полгода, а новой Татьяне надо пустить корни, спеться… Мартынова и правда слабовата – на той неделе Валя заменяла суфлершу и несколько раз ловила такие ноты! Валя искренне любила Мартынову, но не сомневалась, что ее место в хоре. А вот Изольда запросто смогла бы спеть Татьяну – эх, если бы не возраст!

Они с Валей в шутку репетировали главные партии в «Онегине», и всякий раз Валя удивлялась голосу Изольды, расточительному, ясному сопрано. Каждое слово, каждую ноту она выпевала так, словно бы это были не слово и нота, а драгоценные камни, омытые морем. Чистые камни. Чистые ноты. Чистые слова.

– Валя, ты поешь не хуже меня, – признала однажды Изольда.

Это была серьезная похвала – простая хористка знала подлинную цену своему голосу.

Последние тридцать лет они жили мирно, как пионеры в образцовой дружине.

Татьяна пела, Согрин рисовал (прежде писал, теперь – всего лишь рисовал. Это как с оперой – раньше ее слушали, теперь – всего лишь смотрят), а вот Евгения Ивановна, порядочный и чистоплотный во всех отношениях человек (Гигиена Ивановна), не имела никакого отношения к искусству и в силу этого не заслужила такой короткой жизни… Что ж, в наших силах подарить ей, по крайней мере, легкую смерть! Натурщица Женечка и педагог Евгения Ивановна жили дружно и умерли в один день, во сне, на Пасхальной неделе, когда в раю проходит день открытых дверей. Под старость Евгения Ивановна поддалась религиозным чувствам, правда, вынесли они ее к брегам какой-то секты. Согрин не пытался разобраться, какой именно, – с годами ему все меньше хотелось искать и познавать Бога. Он в него просто верил – с некоторых пор.

Церковные братья (Согрин звал их «сослуживцы») навестили его после похорон Евгении Ивановны, агрессивно приглашая вдовца на поминальное богослужение и духоподъемную беседу. Согрин вежливо отказался – ему было некогда. Ему надо было искать Татьяну.

Свое здоровье Согрин берег, как самый ценный капитал, но не по стариковской привычке или от страха раньше времени предстать перед Богом, а просто потому, что не имел права умирать раньше встречи.

Старый дом, где прежде жила Татьяна, давно снесли – Согрин этому не удивился. Тридцать лет для города – срок не менее серьезный, чем для человека. Татьяна могла быть где угодно – в Москве, в Петербурге, за границей, и в точности СОГРИН знал только одно: он ее обязательно найдет. Какой бы она ни стала, где бы ни жила.

Вот уже полчаса Согрин стоял у театра и не решался войти. Скромная афиша еще вчера обещала «Трубадура», сегодня – «Спектакль будет объявлен особо». Художник переступил порог, и золотистая краска с мелкой алмазной крошкой успела проскочить следом, обогнать и броситься в глаза слепящим шаром.

– Люблю порядок, – объяснил Валера.

Согрин устал, вечер оказался длинным, как год, но прощаться с Валерой художник не спешил, боялся потерять теперь уже верную дорожку в театр. Он терпеливо напивался, ожидая, пока Валера наконец догадается пригласить его в декорационный цех – Согрин-то уже после первой рюмки позвал приятеля в кинотеатр.

– Брось, старик, – отмахнулся Валера, – я твои афиши и так каждый день рассматриваю. Мимо проезжаю, веришь – глаз оторвать не могу.

Как всякий нормальный художник, Согрин вначале почувствовал радость и потом только догадался, что Валера шутил. Но обижаться не стал – Режкин ждал его назавтра в театре:

– Приходи перед вечерним спектаклем, покажу тебе цех и контрамарку дам.

Но обижаться не стал – Режкин ждал его назавтра в театре:

– Приходи перед вечерним спектаклем, покажу тебе цех и контрамарку дам. Мои-то все уже были на «Травиате».

– Твои? – переспросил Согрин.

– Родители, брат, девушка, – перечислил Валера. – Точнее, девушки. Ну ты понимаешь!

Им было по тридцать два. По тем временам – что для неженатого мужчины, что для одинокой женщины – диагноз, но Согрин тогда впервые подумал о Евгении Ивановне с недовольством. «Декорации, девушки»…

Согрину хотелось спросить у Валеры про артисток хора, но он не решился. Было бы неловко караулить возле гримерных… Но не пригодилось ни знакомство с Валерой, ни прогулка по закулисью… Громадный декорационный цех Согрин осмотрел мельком, косил глазами по сторонам, потом замедлял шаг в коридорах, долго сидел в буфете, но Татьяны за сценой так и не увидел. Ходили артистки, наряженные куртизанками, Согрин впивался взглядом в каждое загримированное лицо, но так и не увидел той девушки.

Валере он к тому времени уже изрядно надоел, тот спроваживал гостя с облегчением, но обещанную контрамарку дать не забыл. Правда, на завтрашний вечер. «Риголетто». «Сердце красавицы… Склонно к измене…» – фальшиво спел Валера на прощание и поскакал к себе в цех.

Снежная метель закрыла театр ширмой, белой и тонкой, как марля. Матово светились теплые лампы, а у Согрина были Евгения Ивановна, афиши и надоедливые краски. Краска кирпичная, жаркая, с коричневой окалиной. Краска белая, беглая, промерзшая, тающая. Согрин осознал, что у него нет в памяти точного портрета – и лицо той девушки представляется размытым, как под слоем мокрого снега.

За пять минут до начала «Риголетто» Согрин увидел Татьяну в зрительском буфете и рассмотрел, как любимую картину. Татьяна была тонкой и прямой, как шпага. Светлые, с заметной рыжиной, волосы падали, как занавес. Согрин боялся посмотреть Татьяне в глаза, и она взглянула на него первая. Краска коричневая, черепаховая, влажная. Зеленая, душная, как стебель в оранжерее. Темные пятна ряски, кофейные брызги… Татьяна улыбнулась Согрину.

Увертюра окончилась, играли первый акт.

Вале мешала уснуть недавно спетая ария – так поэту не дает покоя новая строка. Репетировать в квартире Изольда не разрешала: даже самое профессиональное пение не радует соседей, поэтому они ходили в среднюю школу, в класс той самой подруги-аккомпаниаторши, пытавшейся затащить в дивный мир искусства пятерых оболтусов возрастом до тринадцати лет. Оболтусы обреченно стучали пальцами по клавишам, но при первой же возможности забывали дома ноты или вообще не появлялись на занятиях.

Репетировали поздними вечерами, когда у Изольды не было спектаклей. Учили сольфеджио, нотную грамоту, композицию.

Диктанты Валя писала на слух с такой точностью, что Изольда в конце концов начала играть ей очень сложные отрывки, но даже их девочка записывала верно до последней ноты.

«Я пью волшебный яд желаний…»

Валя вспоминала другие уроки. Спьяну мать много раз пыталась научить ее фотографии, совала в руки камеру. Она была для матери тем же самым, чем стала для нее впоследствии водка. Через объектив мать лучше видела жизнь и выбирала только те картинки, на которые ей хотелось смотреть. Фотография – как вольная редакция божественного замысла. Неудивительно, что все окончилось так страшно.

В кадре не должно быть слишком много воздуха – Валя вспоминала слова матери и думала: так же, как в пении. Чем больше подробностей и деталей, тем лучше. Смотри внимательно, прицеливайся, ищи хорошую точку для выстрела – съемка – это род охоты, а не искусство. Матерые фотографы всегда похожи на опытных стрелков.

Валя бережно хранила черный конверт с ранними работами мамы, она часто разглядывала снимки, пытаясь найти в чужих глазах родное отражение.

Назад Дальше