Призраки оперы - Анна Матвеева 6 стр.


В детстве Марианна была в Вене с ансамблем, но почти ничего не помнит, кроме церкви с разноцветной черепицей и злого старика с зонтиком, которого они встретили на улице.

Баржи Арсенала похожи на обувь в прихожей аккуратной хозяйки.

А Гений свободы отсюда почти неразличим.

Всего лишь блестит что-то в небе – как звезда, которой никто не любуется.

Юная Марианна только что похоронила свою мать и в отчаянии бродит по равнодушному городу. Ей так одиноко, что она думает о самоубийстве, склоняется над водой и вдруг видит рядом со своим лицом еще чье-то отражение. Девушка испуганно вскрикивает, но незнакомец называет свое имя – Эмиль. Он тоже одинок, но теперь они встретились и будут счастливы, потому что полюбили друг друга. На баржах появляются люди (хор), каждый зажигает лампу – так Париж убеждает Марианну не бояться любви. Город света превращается в город любви. Марианна признается Эмилю, что сегодня – ее день рождения. Юноша вручает возлюбленной элегантный букет желтых роз.

Марианна счастлива.

Обиженные календари кучей лежали на полу – парадные подвесные и маленькие карманные, дареные и купленные самочинно. Эти тридцать изуродованных календарей были весомым поводом гордиться собой. Он все же выстоял. Дождался. Он всегда умел ждать. И продержится эти последние два дня – самые длинные из всех.

Иногда Согрин думал о себе, как об арестанте, заключенном в тюрьму за единственную ошибку. К нему, будто бы арестанту, проявляли милость и доброту, он мог свободно передвигаться в пространстве и произвольно строить свою судьбу. Загвоздка была лишь в том, что Согрину все это было не нужно. Ни сейчас, ни тридцать лет назад.

Каждый перечеркнутый день Согрин думал о Татьяне. Им останется не так много времени, ему теперь под шестьдесят, Татьяна на два года старше – и неизвестно, что у нее со здоровьем, и непонятно, какой она теперь стала.

Согрин поежился, отгоняя неприятную мысль о том, что за эти годы Татьяна могла стать мертвой. Она обещала умереть еще тридцать лет назад. Говорила: «Жить я все равно не буду!» СОГРИН очень надеялся на Бога, с которым у него сложились неплохие, прямо скажем, отношения, что Он все эти годы внимательно наблюдал за Татьяной и что она благодаря высокому присмотру осталась живой. Согрин полагал, что Татьяна не слишком располнела, хотя, если честно, ему было все равно.

Картина важнее рамы.

Согрин повторил эту фразу вслух и почувствовал, как внутри зажигается радость, похожая на белые звездочки бенгальских огней. Два дня!

Он не пытался найти Татьяну раньше, чтобы не скостить ненароком срок. Ее следы скрывались в тридцатилетнем прошлом: тогда она обещала уехать из города, звонила Согрину, приезжала к нему в мастерскую – он бросал трубку, не открывал двери. По-другому было нельзя, но Татьяна этого не понимала. Искала его снова, уговаривала, умоляла и потом, отчаявшись, начала сдаваться, уходить, умирать…

Согрин не был готов к появлению Татьяны, но она все равно появилась. Не в буфете, правда, а на сцене. Хитровертая судьба плела косицу из людских жизней. Прядочка сюда, прядочка сюда, давай, внуча, ленточку. Лента наглаженная, атласная, пахнет раскаленным утюгом… Каждое утро, забирая волосы в хвост, Татьяна вспоминала бабушкину присказку.

Согрин вытряс в рот последние капли коктейля, проглотил кислую ледышку и уткнулся расслабленным взглядом в своего знакомого Потапова и его жену в красном платье. Красном, как коктейль. Встречаться с ними, вполне безобидными, кстати говоря, людьми, опоздавшими к началу спектакля, Согрину почему-то не захотелось, и он сбежал из буфета. Потапов сосредоточенно выбирал пирожные, красное платье сверлило взглядом Свету, а контролерша строго сказала Согрину:

– Мы после третьего не пускаем!

Согрин начал объяснять, что выпил всего два, но потом разобрался – контролерша имеет в виду театральные звонки, от которых школьники, насильственно загнанные в культурную среду, покрываются привычной испариной.

Спасла Согрина, как обычно, искренность. Он любого мог зарезать этой искренностью, как кинжалом.

– Там мой начальник, – искренне врал СОГРИН, – заметит, что я выпимши. Позор, осуждение трудового коллектива, выговор с занесением в личную карточку, лишат премии, дадут отпуск в ноябре. А если я в зале – все в порядке! Приобщаюсь к искусству…

Из-за угла вырулило красное платье с Потаповым. Потапов незаметно вытирал липкие пальцы о брючину, платье осмысляло прическу буфетчицы Светы.

– Он? – качнула головой контролерша. – Ладно уж, горемыка, заходи.

Добрая, открыла двери. Согрин бессмысленно разглядывал хор крестьянских девушек на сцене. И увидел Татьяну.

Тридцать лет назад здание театра было выкрашено голубой краской. Согрину нравился старый наряд театра, новый казался ему слишком блеклым. Словно бы театр поседел, как поседел сам Согрин. Словно бы он побледнел в декорациях новой жизни, что безжалостно перемешали в городе все краски: как будто рехнувшийся художник сложил небесный вивианит с орселью неоновых вывесок, смешал бланфикс снега с грязной выхлопной сепией… Согрин давно не думал о себе, как о художнике, и только краски мучили его так же сильно, как в юности. Краски-демоны являлись без всякого желания, возникали не в осенней листве и небесах, а просто в воздухе, из пустоты. Дар, доставшийся Согрину, так и не превратился в талант, и к старости от него уцелели обрывки и лохмотья. Неровные полосы красок на ладони, подтекающая, плачущая палитра. Дар не радовал Согрина, а мучил его, как будто он носил груз, горб, тяжесть без всякой надежды однажды сбросить ее.

Согрин изменился, но еще сильнее изменился город. Крикливые машины – «раньше их столько не было», брюзжал Согрин. Яркие, разухабистые рекламы предлагали Согрину купить модную технику, открыть накопительный счет в банке и отправиться в тур к далеким островам. Согрин остановился в своем развитии потребителя.

Ему надо было найти Татьяну.

Главный дирижер Голубев с чувством болезненного наслаждения разглядывал эти ссадины, представляя, как коллега бьется головой об острые углы полок и разверстые дверцы шкафчиков. Разговор был бесполезным: Голубев все решил, спектакль никуда не годится, и надо срочно искать другую Татьяну. Новый сезон прекрасно показал, что Мартынова не вытягивает. Кроме того, Мартынова не нравится Леде, а это еще хуже. Спорить с Ледой дирижер не стал бы даже в том случае, если бы та вознамерилась поджечь театр. Неважно, что режиссер ярится, от него, будем откровенны, ничего не зависит. Голубев улыбнулся, не в силах оторвать взгляд от особенно заметной ссадины на режиссерской лысине.

Последняя привязанность дирижера, статная и кучерявая Леда Лебедь, была ведущим меццо-сопрано. «Золотое руно какое-то», – ворчала супруга дирижера, образованная и терпеливая Наталья Кирилловна. За долгое время жизни в театре Наталья Кирилловна свыклась с ее превратностями и воспринимала очередную влюбленность мужа с пониманием и даже некоторой радостью. Люди устают друг от друга, особенно в браке, а тут, извините-подвиньтесь, речь идет об искусстве, где свежая кровь требуется в ежедневном режиме (будто на станции переливания), и переживания творца должны обновляться так же регулярно, как костюмы для спектаклей.

Очередная пассия дирижера была в глазах коллег не столько телом, сколько тельцом, жертвой, принесенной на алтарь искусства. Одна – за всех. И если жертве при этом удавалось устоять на ногах, да еще и получить себе новые привилегии и козырные партии, театр начинал уважать ее: молодец! Не просто романтическая свиристелка.

Леда Лебедь была молодец. Она ловко взяла маэстро в оборот, закрутила проводами своих кудряшек («Горгона прямо», – еще так ворчала Наталья Кирилловна) и стянула крепким узлом – не вырвешься.

Назад Дальше