А потом внезапно поднялся заросший растрепанной черной бородой Нино Сарраторе, которого я не сразу узнала, и, не стесняясь в выражениях, поставил моего обидчика на место. Как долго я не видела его: года четыре, может, пять? Помню, я похолодела от волнения, но мне казалось, я вся горю.
Как только Нино договорил, мужчина сдержанным жестом попросил ответного слова. Ясно было, что он обиделся, но я была слишком взволнована, чтобы догадаться, что именно его оскорбило. Разумеется, я понимала, что выступление Нино – резкое, на грани грубости – увело спор из литературной области в политику. И все же в тот момент я не придала этому особого значения: я корила себя за то, что не смогла сдержать удар и выставила себя перед ученой публикой полной бестолочью. Вообще-то я умела за себя постоять! Когда-то в лицее, чтобы быть не хуже других, я подражала профессору Галиани, заимствовала ее интонацию и выражения. В Пизе, чтобы выстоять против враждебно настроенных сокурсников, этого багажа оказалось недостаточно. Франко, Пьетро и другие блестящие студенты изъяснялись цветисто, писали с нарочитой сложностью, а в споре щеголяли безупречно выстроенной аргументацией – ничем подобным Галиани никогда не занималась. Но и там я научилась вести себя, как все. У меня получалось, и я поверила, что наконец овладела словом до такой степени, чтобы в любых обстоятельствах не поддаваться эмоциям, сохранять самообладание и здравомыслие. При помощи изящных, взвешенных и пространных рассуждений я завораживала слушателей, отбивая у них всякое желание мне возражать. Но в тот вечер все пошло не так. Сначала Аделе и ее друзья с их хвалебными речами, потом этот мужчина в очках с толстыми стеклами… Я разнервничалась, снова почувствовала себя девчонкой-зубрилой с южным диалектом, выскочкой из нищего квартала, дочерью швейцара, непостижимым образом попавшей в культурное общество и возомнившей себя молодым дарованием. Вся моя вера в себя испарилась, а с ней и все мое красноречие. А тут еще Нино! С его появлением я окончательно потеряла контроль над собой и, пока слушала его прекрасное выступление в мою защиту, забыла и то, что умела. Выходцы из одной среды, мы оба много трудились, чтобы научиться складно говорить. Нино виртуозно владел литературным итальянским, с легкостью обращая его против своего оппонента, но, когда считал нужным, намеренно отказывался от изысканных оборотов и позволял себе игривую небрежность, на фоне которой профессорская речь мужчины в очках с толстыми стеклами казалась старомодной и оттого нелепой. Я увидела, что мужчина собирается ответить, и очень испугалась: если он и раньше ругал мою книгу, что же он скажет теперь, когда его разозлили?!
Вопреки всем опасениям, мой обидчик забыл про повесть и заговорил совсем о другом. Он прицепился к некоторым выражениям, которые Нино употреблял как бы невзначай, но повторял их снова и снова: «высокомерие аристократов», «антиавторитарная литература». Я поняла, что нашего оппонента задела именно политическая сторона спора. Ему не нравились эти слова, и, воспроизводя их, он с глубокого баса неожиданно срывался на саркастический фальцет («значит, гордость за свои знания сегодня называется высокомерием аристократа, а литература с каких-то пор превратилась в антиавторитарную?»). Он попытался обыграть термин «авторитаризм»: «Нужно благодарить Бога, – сказал он, – за эту преграду, за стену, защищающую нас от дурно воспитанной молодежи, болтающей невесть что и повторяющей глупости, исходящие от врагов государства». Он долго говорил на эту тему, обращаясь исключительно к публике, а не к Нино и не ко мне. В конце речи он посмотрел сначала на пожилого критика, сидевшего рядом со мной, а потом на Аделе – возможно, его единственного в тот вечер подлинного адресата. «Я ничего не имею против молодежи, – заключил он, – я против взрослых ученых, которые в своих интересах готовы поддержать любую модную глупость».
«Я ничего не имею против молодежи, – заключил он, – я против взрослых ученых, которые в своих интересах готовы поддержать любую модную глупость». На этом он наконец умолк и начал пробираться к выходу, негромко, но четко выговаривая: «Извините», «Позвольте», «Благодарю».
Зрители вставали с мест, чтобы дать ему пройти, глядя на него недовольно, но в то же время почтительно. Только тогда мне стало ясно, что это был влиятельный человек, настолько влиятельный, что даже Аделе на его хмурое прощание вежливо ответила: «Спасибо, до свидания!» Каково же было всеобщее изумление, когда Нино с вызывающей издевкой в голосе окликнул его, назвав «профессором» и тем самым показав, что знает, с кем имеет дело: «Эй, профессор, куда же вы? Не убегайте!» Он резво кинулся ему наперерез на своих длинных ногах, встал лицом к лицу и произнес несколько слов, которые я со своего места плохо расслышала и не совсем поняла, но которые, должно быть, жгли, как стальной прут под палящим солнцем. Мужчина выслушал Нино с каменным лицом, после чего жестом попросил его уйти с дороги и направился к выходу.
3
Я поднялась с места, не понимая, что происходит: мне не верилось, что Нино действительно здесь, в Милане, в этом зале. А между тем он не торопясь, с улыбкой на лице, шел в мою сторону. Мы пожали друг другу руки: его была горячей-горячей, моя – ледяной; обменялись дежурными фразами о том, как рады видеть друг друга после стольких лет. Тут до меня стало доходить, что самая страшная часть вечера позади, и настроение у меня немного поднялось, хотя волнение не совсем улеглось. Я познакомила Нино с критиком, который великодушно похвалил мою книгу, представив его как старого друга, с которым училась в лицее в Неаполе. Несмотря на то что и ему досталось от Нино, тот был любезен, благожелательно отозвался о его выступлении против «профессора» и одобрительно закивал, услышав о Неаполе, – в общем, вел себя с ним как с образцовым студентом, стараясь его поддержать. Нино рассказал, что уже несколько лет живет в Милане, изучает экономическую географию и принадлежит (тут он улыбнулся) к низшей ступени академического сообщества – иначе говоря, занимает должность ассистента. Говорил он с улыбкой и не злился, как раньше, на весь мир – будто скинул с себя тяжелые доспехи, в школьные годы вызывавшие мое восхищение, и предпочел облачение поизящнее, в котором легче побеждать. Я не без радости отметила, что у него нет обручального кольца.
Тем временем ко мне подошла одна из подруг Аделе с просьбой подписать книгу: это был мой первый автограф, и меня охватило сильное возбуждение. Мне не хотелось упустить Нино, но в то же время я понимала, что и без того выставила себя в его глазах забитой дурочкой – не усугублять же ситуацию. Поэтому я оставила его с пожилым профессором Тарратано и увлеченно занялась своими читательницами. Я надеялась быстро освободиться, но не тут-то было: книжки были новехонькие и так приятно пахли типографской краской (не чета вонючим обтрепанным томикам, которые мы с Лилой брали в муниципальной библиотеке), что я боялась в спешке испортить их своей подписью. В итоге я подолгу раздумывала над посвящениями и выводила буковки идеальным почерком, каким не писала со времен школьных прописей, так медленно, что читательницы, выстроившиеся в очередь за автографом, начали проявлять нетерпение. Я старалась писать от всего сердца, а сердце колотилось в страхе, что Нино вот-вот уйдет.
Но он не уходил. К ним с Тарратано присоединилась Аделе, и Нино уважительно, но абсолютно свободно беседовал с ней. Я смотрела на этого молодого мужчину и видела все того же блестящего лицеиста, когда-то точно так же беседовавшего с профессором Галиани в коридоре. Куда труднее – и болезненнее – было сознавать, что передо мной студент, с которым мы гуляли на Искье, любовник моей замужней подруги, прятавшийся в туалете магазина на пьяцца Мартири, и отец Дженнаро – мальчика, которого он даже ни разу не видел.