Недоразумение в Москве - де Бовуар Симона 9 стр.


– Ты слишком абстрактен, – часто говорила она.

Он оставил тему.

– В восемьдесят три года у тебя больше нет будущего; это лишает всякой прелести настоящее.

– Мне кажется, что если я доживу до этого возраста, то буду целыми днями сама себе рассказывать свою историю. Это потрясающе: восемьдесят три года за плечами! Сколько она повидала!

– Даже я повидал немало. И что от этого осталось?

– Да не счесть! Все, что ты рассказывал мне вчера: про твое пребывание у Красных соколов, про избирательные стычки в Авиньоне…

– Я рассказываю – но не помню.

Было бы прекрасно, часто думал он, будь прошлое пейзажем, в котором можно гулять в свое удовольствие, открывая мало-помалу его сокровенные уголки. Но нет. Он мог называть имена, даты – так школьник отбарабанивает хорошо выученный урок; кое-какое знание у него было; и образы – искаженные, поблекшие, застывшие, как картинки в старом учебнике истории; они сами собой возникали на белом фоне.

– Все-таки с возрастом мы обогащаемся, – сказала Маша. – Я чувствую себя богаче, чем в двадцать лет. А ты?

– Немного богаче; и гораздо беднее.

– Что же ты потерял?

– Молодость.

Он налил себе рюмку водки. Третью? Четвертую?

– А я терпеть не могла быть молодой, – сказала она.

Андре посмотрел на нее, ощутив укол совести. Он ее породил, а потом бросил на дуру мать и какого-то посла.

– Тебе не хватало настоящего отца?

Она замялась:

– Разве что неосознанно. Меня больше занимало будущее. Вырваться из своей среды. Построить крепкую семью. Хорошо воспитать Василия. Быть полезной. А потом, став более зрелой, я ощутила потребность в – как бы это сказать? – корнях. Стало важным прошлое – то есть Франция. И ты.

Она смотрела на него с доверием, и он чувствовал себя виноватым, не только из-за прошлого, но и потому, что сегодня ему хотелось бы, чтобы ее отцом был более яркий человек.

– Ты, наверно, немного разочарована, что я – всего лишь засушенный плод?

– Что за мысли! Во-первых, еще не все потеряно.

– Нет. Ничего стоящего я уже никогда не сделаю. Разве что в каких-то экстраординарных обстоятельствах, если уеду из Парижа. Но Николь больше нигде не сможет жить. А уж вдали от Франции – и подавно.

Он заговорил об этом однажды, в шутку. И так же в шутку Николь ответила: «Ты умрешь от скуки, и я тоже». Нет. Он часто об этом мечтал. Его мать никого не обременяет своим присутствием, она им не помешает. Он бы садовничал, ловил форель в зеленых водах Гара, прогуливался с Николь по пустошам, читал, бездельничал, а может быть, и работал бы. Может быть. Как бы то ни было, это его единственный шанс. В Париже его не предоставится.

– Все равно, не важно, – сказала Маша. – Я согласна с Николь: надо жить так, как хочется.

– Я не уверен, что она на самом деле так думает. И ты же сама сказала: жаль!

– Я сказала просто так.

Она наклонилась к нему и поцеловала.

Она наклонилась к нему и поцеловала.

– Я люблю тебя таким, какой ты есть.

– А какой я?

Она улыбнулась:

– Напрашиваешься на комплименты? Хорошо! Что меня поразило в 60-м – и поражает до сих пор, – как ты можешь одновременно раздавать себя другим и быть самодостаточным. И потом, твое внимание к любым мелочам: с тобой все становится важным. И ты веселый. Клянусь тебе, что ты остался молодым: моложе всех, кого я знаю. Ты ничего не потерял.

– Коль скоро я нравлюсь тебе таким…

Он тоже улыбался, но сам-то знал, что кое-что все-таки потерял – этот пыл, эту жизненную силу, которую итальянцы зовут таким красивым словом: stamina. Он осушил свою рюмку. Наверно, потому он и искал веселого тепла алкоголя. Слишком много, говорила Николь. Но что еще нам остается в наши годы? Он тронул десну. Чуть-чуть чувствительно. Все-таки чуть-чуть. Если дантист не сумеет спасти зуб, на котором держится мост, светит вставная челюсть: вот ужас-то! Он больше не стремился нравиться – но пусть хотя бы, глядя на него, думают, что он нравился когда-то. Но стать совсем уж асексуальным существом – нет уж! Едва он начал привыкать к тому, что повзрослел, как не успел оглянуться – уже старик. Нет!

– А Николь тоже тяготит старость?

– Думаю, меньше, чем меня.

– Она разочарована, что мы не едем в Ростов?

– Немного.

Неукротимая Николь, с нежностью подумал он. Такая же энергичная и ненасытная, как в двадцать лет. Без нее он бы попросту гулял по улицам Москвы, болтал о том о сем, присаживаясь на скамейки. И может быть, так он лучше проникся бы атмосферой города. Но скажи он ей это, она огорчится, а этого он не хотел ни за что на свете.

– Пять часов! А она ждет нас в пять, – встрепенулась Маша. – Идем скорее.

И они пулей вылетели из квартиры.

Квартира Маши очень нравилась Николь. Двор был унылый, лестница грязная, ржавый железный лифт часто застревал; но три небольшие комнатки – по одной на каждого плюс кухня и ванная – со вкусом обставлены: несколько фотографий на стенах, хорошо подобранные репродукции, красивые ковры, которые Юрий привозил из Средней Азии, вещицы, собранные Машей в пору ее кочевого детства. Спускаясь по лестнице, Николь вдруг затосковала по своей квартирке, своей мебели, своим вещам. Она стояла у нее перед глазами – такая, как в то утро, когда они уехали в Москву, – с большим букетом свежих и наивных, как пучки латука, роз на столе. Здесь она никогда не видела роз. И с самого приезда – десять дней – не слышала музыки: ее отсутствие она ощущала почти физически. Она свернула за угол, на большой проспект, который вел к гостинице. В Париже она знала все магазины на бульваре Распай; многие лица были ей знакомы, все с ней заговаривали. Здешние лица ничего ей не говорили. Почему она оказалась так далеко от своей жизни? Был чудесный июньский день. Летел пух с тополей, в пушистых ручейках у тротуаров копошились голуби. Белые хлопья кружили вокруг Николь, лезли в нос, в рот, цеплялись за волосы, не давая покоя. Вот так же они кружили в библиотеке и цеплялись за волосы в тот день, когда она, в каком-то смысле, простилась со своим телом.

Назад Дальше