— Слава богу, что я не мужчина, — сказала Мэри и попыталась взять Колина за руку.
Роберт проводил их до столика и пошел к стойке. Колин сунул руки в карманы, качнулся на стуле и принялся разглядывать музыкальный автомат.
— Да брось ты, — сказала Мэри, легонько толкнув его в плечо. — Я пошутила.
Глава третья
Песня закончилась триумфальным симфоническим финалом и тут же началась снова. За стойкой упал и разлетелся вдребезги стакан; по залу тут же пробежала короткая рябь аплодисментов.
Роберт вернулся с большой, без этикетки бутылкой красного вина, тремя стаканами и двумя изрядно залапанными хлебными палочками, у одной из которых был обломан кончик.
— Сегодня, — с гордостью возгласил он, перекрывая гвалт, — заболел повар.
Он подмигнул Колину, сел и разлил вино по стаканам.
Роберт начал задавать им вопросы, и поначалу они отвечали нехотя. Они сказали ему, как их зовут, что они не женаты, что живут порознь, по крайней мере на данный момент. Мэри сообщила, сколько лет ее детям и какого они пола. Каждый объяснил, чем зарабатывает на жизнь. Затем, несмотря на отсутствие еды и не без помощи вина, они начали испытывать редко выпадающее на долю туриста удовольствие оттого, что оказались в совершенно не туристическом месте — сделали открытие, обнаружили что-то взаправдашнее. Они расслабились, они с головой ушли в здешний шум и дым; они, в свою очередь, начали задавать серьезные, заинтересованные вопросы, как и положено туристам, благодарным за то, что им наконец удалось как следует поговорить с настоящим аборигеном. Бутылку они уговорили меньше чем за двадцать минут. Роберт рассказал им о том, что у него есть определенные деловые интересы, что вырос он в Лондоне, а жена у него канадка. Когда Мэри спросила, как он познакомился с женой, Роберт ответил, что это вообще не поддается какому бы то ни было объяснению, если не описать сперва его сестер и мать, а к ним, в свою очередь, подобраться можно только через отца. Стало ясно, что он готовит почву для того, чтобы поведать им историю своей жизни. «Ха-ха-ха» взвинтилось в очередном крещендо, и за столиком возле музыкального автомата мужчина с курчавыми волосами уронил лицо в сложенные лодочкой ладони. Роберт обернулся к стойке и крикнул, чтобы ему принесли еще одну бутылку вина. Колин разломил хлебные палочки на половинки и кивнул на них Мэри.
Песня закончилась, и по всему периметру стойки завязались разговоры, сперва еле-еле, приятный легкий гул и шелест иноязычных гласных и согласных звуков; простые фразы, в ответ на которые звучало одно-единственное слово или просто невнятный звук; затем паузы, в случайном порядке или контрапунктом, за которыми следовали более сложные фразы, на более высокой ноте, предполагавшие куда более развернутый ответ. Менее чем за минуту в зале одновременно разгорелось несколько, судя по всему, весьма оживленных дискуссий, так, словно кто-то заранее собрал здесь самых завзятых спорщиков и вбросил полдюжины горячих тем. Если бы музыкальный автомат заиграл сейчас, никто бы его просто-напросто не услышал.
Роберт поставил стакан на стол, обхватил его обеими руками и принялся, затаив дыхание, его рассматривать, и от этого Колину и Мэри, которые внимательно за ним наблюдали, начало казаться, что и им тоже стало трудно дышать. Он выглядел старше, чем тогда, на улице. В косых лучах электрического света на лице у него проступил узор из едва ли не геометрически правильных, похожих на решетку морщин. Две линии, от основания ноздрей к уголкам рта: почти идеальный треугольник. Параллельные борозды поперек лба, а дюймом ниже, под прямым углом к ним, у переносицы одна-единственная глубокая складка плоти. Он едва заметно кивнул сам себе и выдохнул, и его массивные плечи опали. Мэри и Колин подались вперед, чтобы не пропустить начальных слов истории.
— Всю свою жизнь мой отец был дипломатом, и долгие, долгие годы подряд мы жили в Лондоне, в Найтсбридже.
Две линии, от основания ноздрей к уголкам рта: почти идеальный треугольник. Параллельные борозды поперек лба, а дюймом ниже, под прямым углом к ним, у переносицы одна-единственная глубокая складка плоти. Он едва заметно кивнул сам себе и выдохнул, и его массивные плечи опали. Мэри и Колин подались вперед, чтобы не пропустить начальных слов истории.
— Всю свою жизнь мой отец был дипломатом, и долгие, долгие годы подряд мы жили в Лондоне, в Найтсбридже. Но в детстве я был лентяем, — улыбнулся Роберт, — и мой английский до сих пор далек от совершенства. — Он сделал паузу, как будто ждал, что его сейчас же бросятся опровергать. — Мой отец был большим человеком. Я был самым младшим из его детей и единственным сыном. Когда он садился, то садился вот так. — Роберт принял свою прежнюю, напряженную, с прямой спиной позу и аккуратно опустил руки на колени. — Всю жизнь отец носил вот такие усики, — указательным и большим пальцами Роберт отмерил под носом примерно дюйм, — а когда они начали седеть, он пользовался такой маленькой щеточкой для того, чтобы их подкрашивать, какими женщины подкрашивают глаза. Тушью. Все его боялись. Моя мать, мои сестры, даже посол боялся моего отца. Если он хмурил брови, никто не решался и рот открыть. За обеденным столом говорить было можно только в том случае, если сперва к тебе обратился отец.
Роберт заговорил громче, чтобы перекрыть царящий вокруг гомон:
— Каждый вечер, когда ожидался прием и мама уходила одеваться, нам надлежало сидеть смирно, помня об осанке, и слушать, как отец читает нам вслух.
Каждое утро он поднимался из постели в шесть часов и шел в ванную бриться. Никому не разрешалось вставать с постели, пока он не закончит. Когда я был совсем маленьким, я всегда вскакивал сразу вслед за ним и быстро бежал к ванной, чтобы застать там его запах. Запах, прошу прощения, был ужасный, но его забивали запахи мыла и мужского парфюма. Даже теперь для меня запах одеколона — это запах моего отца.
Я был его любимчиком, я был его страстью. Я помню — может быть, это происходило не раз и не два, — тогда моим старшим сестрам, Эве и Марии, было четырнадцать и пятнадцать лет, и за ужином они принимались упрашивать его: «Пожалуйста, папа. Ну пожалуйста!» И на любую просьбу он отвечал: «Нет!» Им нельзя было отправиться на экскурсию вместе с одноклассниками, потому что там будут мальчики. Перестать носить белые гольфы было никак не возможно. Сходить вечером в театр можно было только в том случае, если мама тоже согласится пойти. Непозволительно было оставить ночевать подругу, потому что она оказывает на них дурное влияние и никогда не ходит в церковь. Затем как-то вдруг отец оказывался за спинкой моего стула — а сидел я всегда рядом с мамой — и принимался хохотать во все горло. Он подхватывал у меня с колен салфетку и засовывал мне ее за воротник рубашки. «Смотрите! — говорил он. — Вот следующий глава семьи. И вам следует заранее запомнить, что решения здесь принимает Роберт!» После чего он заставлял меня решать спорные вопросы, и все это время его рука лежала у меня вот здесь и сжимала мне шею. Отец говорил: «Роберт, можно этим барышням носить шелковые чулки, как у мамы?» И я, десятилетний, выкрикивал что есть силы: «Нет, папа!» — «А можно им без мамы ходить в театр?» — «Ни в коем случае, папа», — «Роберт, можно, их подружка останется у нас ночевать?» — «Ни за что на свете, папа!»
Я гордился своими ответами, понятия не имея о том, что меня просто используют. Может, это и было всего один раз. Я бы с радостью исполнял этот номер каждый вечер. А затем отец шел обратно, туда, где во главе стола стоял его собственный стул, и на лице у него появлялось скорбное выражение. «Мне очень жаль, Эва, Мария, я уж было совсем решил передумать, но раз уж Роберт так решил, значит, так тому и быть».