Номер был, действительно, мой, но всё остальное — выдумка. Я убедил Гертруду и убедил полицейских, что девочка либо врет, либо ошиблась с номером.
Но теперь полиция приехала второй раз. По поводу другой девочки.
И теперь моя жена сидит у себя в комнате. Пишет. Потому что не верит мне. Она считает, что девочка, записавшая номер на снегу, говорила правду. Я не виноват. Бог свидетель, детьми клянусь — не виноват. Но жена запирается у себя и смотрит в окно. Она мне не верит. А ты?
(Джордж снял темные очки и протер салфеткой. Теперь я понял, почему он их носит. Не потому, что пожелтевшие белки были испещрены красными прожилками. А потому, что глаза его было похожи на раздробленные призмы. Я никогда не видел столь прочно внедрившейся боли, страдания — как будто нож промахнувшегося хирурга изуродовал его навеки. Это было невыносимо, и, когда он посмотрел на меня, я невольно отвел взгляд.)
Ты мне веришь?
Т. К. (потянувшись через стол и сжав его руку так, словно от этого зависела жизнь). Конечно, Джордж. Конечно, я тебе верю.
Место: площадь Джексон-сквер, названная в честь Эндрю Джексона, — трехсотлетний оазис посреди Французского квартала в Новом Орлеане, скромных размеров парк, над которым высятся серые башни собора Святого Людовика, и, может быть, самые элегантные в Америке многоквартирные дома жилой — комплекс Понталба.
Время: 26 марта 1979 гола, роскошный весенний день. Бугенвиллия стелется по стенам, азалиилезут вверх, торговцы торгуют (арахисом, розами, жаренными креветками в бумажных совках), возчики катают в колясках, запряженных лошадьми, судовые гудки гудят неподалеку на Миссисипи, высоко в серебристом воздухе подпрыгивают веселые шарики, привязанные к смеющимся, скачущим детям.
"Ну и носит мальчика по свету", — жаловался мой дядя Бад, коммивояжер, когда ему удавалось оторваться от "Джин-физа", слезть с качалки на веранде и отправиться в дорогу. Да, мальчика и вправду носит: только за последние несколько месяцев х побывал в Денвере, Шайенне, Бьюте, Солт-Лейк-Сити, Ванкувере, Сиэтле, Портленде, Лос-Анджелесе, Бостоне, Торонто, Вашингтоне, Майами. Но если бы кто спросил, я, наверное, сказал бы — и не покривил душой: "Да нигде я не был, всю зиму просидел в Нью-Йорке".
И все же носит мальчика. Вот я снова на родине, в Новом Орлеане. Загораю на скамейке в парке Джексон-сквер, со школьных лет любимом месте, где можно вытянуть ноги, поглазеть и послушать, позевать, почесаться, помечтать и поговорить с собой. Вы, может быть, из тех, кто с собой не разговаривает. То есть вслух. Может быть, вы думаете, что это занятие для сумасшедших. Я лично думаю, что это здоровое занятие. Ты в компании, никто с тобой не спорит, городи что хочешь, выговаривайся.
Взять, например, вот эти дома Понталба. Затейливые, изящные здания, с кружевными чугунными решетками балконов и жалюзи на окнах. Первые многоквартирные дома, построенные в Соединенных Штатах; в этих высоких, просторных, аристократических комнатах до сих пор обитают родственники первых жильцов. Долгое время я имел зуб на Понталбу. И вот почему. Когда-то, в возрасте лет девятнадцати или около того, у меня была квартирка в нескольких кварталах отсюда, на Ройал-стрит, запущенная тараканья квартирка, сотрясавшаяся в судорогах всякий раз, когда по узкой улице внизу с лязгом проезжал трамвай. Она не отапливалась: зимой страшно было вылезти из постели, волглым летом ты будто плавал в теплом курином бульоне. Меня не оставляли фантазии о том, как в один прекрасный день я перееду из этой дыры в небесные чертоги Понталбы. Но если бы это и было мне по карману, я бы все равно никогда туда не попал. Получить там квартиру можно, только если умер жилец и завещал ее вам; а так, если квартира освобождается, Новый Орлеан обыкновенно предлагает ее кому-нибудь из своих выдающихся граждан по весьма условной цене.
По этой площади ходило много роковых господ. Пираты. Сам Лафитт. Бонни Паркер и Клайд Барроу. Хьюи Лонг. Прогуливалась под алым зонтиком Графиня Вилли Пьяцца, содержательница одного из шикарнейших maisons de plaisir в квартале красных фонарей; дом ее славился экзотическим десертом — свежими вишнями, сваренными в сливках, приправленными абсентом и подаваемыми в вагине возлежащей красотки-квартеронки. И другая дама, совсем не похожая на Графиню Вилли: Энни Кристмас, хозяйка грузового баркаса, ростом в два метра десять, — люди частенько видели, как она несет под мышками два трехпудовых бочонка с мукой. И Джим Буи. И мистер Недди Фландерс, элегантный джентльмен восьмидесяти или девяноста лет, который до недавнего времени каждый вечер приходил на площадь и, подыгрывая себе на губной гармонике, с полуночи до рассвета бил чечетку с марионеточной легкостью и проворством. Типы. Я мог бы перечислить не одну сотню.
Ой-ой. Что я слышу? Неприятность. Свара. Мужчина и женщина, цветные; мужчина плотный, с бычьей шеей, стильно подстриженный, но с вялыми манерами; она — худая, лимонного цвета, визгливая, но почти хорошенькая.
ОНА. Козел. Что значит — зажала? Ничего я не зажала. Козел.
ОН. Заткнись. Я тебя видел. Я считал. Три мужика. Шестьдесят долларов. Ты должна мне тридцать.
ОНА. Чтоб тебе сдохнуть, ниггер. Так бы и отрезала тебе ухо бритвой. Печень бы тебе вырезать и кошкам скормить. Глаза тебе скипидаром выжечь. Слышишь, ниггер? Только скажи еще раз, что вру.
ОН (умасливает). Золотко…
ОНА. Золотко. Я тебе позолочу.
ОН. Мисс Миртл. Что я видел, то я видел.
ОНА (медленно, со змеиной растяжкой). Урод. Черный выродок. У тебя и матери не было. Из собачьей жопы родился.
(Дает ему оплеуху. Сильную. Поворачивается и уходит с высоко поднятой головой. Он не идет за ней — стоит и трет щеку.)
Я гляжу на весеннюю беготню детей с шариками, вижу, как они жадно окружают ручную тележку торговца с лакомством под названием "Сладкий роток" — струганый лед, политый радужно-яркими сиропами. Вдруг вспоминаю, что сам проголодался и хочу пить. Подумываю, не пойти ли на Французский рынок, поесть румяных пончиков, выпить вкусного горького кофе с цикорием, который умеют варить только в Новом Орлеане. Это самое лучшее из меню "У Антуана" — ресторан, кстати, паршивый. Как и большинство здешних знаменитых едален. У Галлатуара неплохо, но всегда битком; столы там не бронируют, надо долго стоять в очереди, а оно того не стоит, по крайней мере на мой вкус. И только я решился пойти на рынок, как меня отвлекают. Если я что ненавижу — это когда люди подкрадываются сзади и говорят…
ГОЛОС (хрипловато-пропитой и мужественный, хотя женский). Угадай с двух раз. (Молчание.) Ну, Жокей. Ты же знаешь, это я. (Молчание; потом убирает ладони с моих глаз и, с некоторым раздражением.) Жокей, ты что же, не понял, что это я? Джунбаг?
Т. К. Не может быть! Большая Джунбаг Джонсон! Comment ça va?
ДЖУНБАГ ДЖОНСОН (с веселым смехом): Сова, сова. К чему подробности? Встань, малыш. Обними старуху Джунбаг. Ох и тощий же. Как в те года, когда мы познакомились. Сколько ты весишь, Жокей?
Т. К. Пятьдесят шесть. Пятьдесят шесть с половиной.
(Обнять ее трудновато— она весит вдвое больше. Мы знакомы уже сорок лет — с той поры, когда я жил в унылой квартире на Ройал-стрит и частенько заглядывал в ее заведение — шумный портовый бар, где она хозяйничает по сей день. Будь у нее розовые глаза, она сошла бы за альбиноса — кожа у нее белая, как лилия, и такого же цвета курчавые редкие волосы. [Как-то она сказала мне, что поседела за одну ночь, когда ей не было шестнадцати. Я переспросил: "За одну ночь?" — "Да, из-за американских горок и балды Эда Дженкинса. Одно за другим подряд. Как-то вечером мы прокатились на американских горках у озера и сели в последнюю тележку.