Зона интересов - Эмис Мартин 37 стр.


Что же, я ослабел ненадолго – после того, как за последнюю неделю насмотрелся в «Буне» на лютые новшества Руппрехта Штрюнка. Но теперь дух мой окреп. Да, зайти так далеко было необходимо – перестараться, натворить побольше бед, все что угодно, все, лишь бы увериться: ночь победить не сможет.

– Ну залезай, – сказал Борис, оседлав водительское сиденье. И, прежде чем надеть огромные очки, в последний раз окинул взглядом возносившийся в небеса сигнальный огонь погребального костра. – А все Франция. Если бы не она, ничего этого не случилось бы. Все Франция.

Мы покружили по двору – офицеры, сержанты, рядовые, химики, архитекторы, инженеры (изо рта каждого исходил метровый плюмаж пара), а затем стали понемногу подниматься по ступеням к дубовым дверям, за ними влажно поблескивали в мягком красноватом свете драпировки – кисея, обветшалый шелк. И на меня обрушился целый водопад воспоминаний: субботние утра в кинотеатрах Берлина (мы с Борисом, ясноглазые, невинные, сжимающие в кулачках конфеты); любительские спектакли в принаряженных ратушах; объятия и поцелуи, от которых трескались губы, мы с девушками занимались этим в задних рядах провинциальных синема во все купленное билетами время (два сеанса плюс киножурнал)…

– Всем известно, э-э, прозвище или звание, которым наградили вас здешние заключенные, Ильза. И простите, но я думаю, что оно не вполне уместно. Половина его верна. Половина подходит вам идеально. – Борис повернулся ко мне: – Ты знаешь, как они ее называют? Прекрасное чудовище.

Я поймал себя на том, что разглядываю Ильзу так, точно вижу ее впервые. Сильные, по-мужски раздвинутые ноги, изобильный торс в черной саржевой форме с дурацкими значками и эмблемами – молния, орел, свастика. И ведь я целовал эти измятые губы, искал благоволения в пустоте этих словно высверленных глаз…

Она сдавленно спросила:

– Какая же половина, гауптштурмфюрер?

– Ну как же, прилагательное, разумеется. Существительное я гневно отвергаю. Знаете, Ильза, я готов предстать перед судом и под присягой заявить, что по сути своей вы человечны.

По синему бархатному занавесу скользнул луч прожектора.

– Зал наполняется, – сказал я.

– Минутку. Ильза, – с нажимом продолжал Борис, – следователь из Берлина сказал мне, что в лесу вы спустили собак на греческую девушку лишь потому, что она отстала и заснула в какой-то ямке. И знаете, что я сделал? Рассмеялся ему в лицо. «Только не Ильза, – сказал я. – Не моя Ильза». Приятного вам вечера, госпожа старшая надзирательница.

Когда они вошли в зал – Комендант и его супруга, – где-то вдалеке задребезжал электрический звонок. Он тоже надел парадную форму (увешанную наградами), а она… Впрочем, Ханна уже скрылась в тени, а тут и свет в зале погас.

Занавес, сдержанные аплодисменты, тишина.

Сержант СС, которому еще и двадцати-то не исполнилось, высокий, тощий, бледный и лишенный подбородка, встал на маленькое, освещенное прожектором возвышение и в течение сорока пяти минут читал по памяти стихи; его лицо и голос, то мрачневшие, то веселевшие, разыгрывали все чувства, какие поэты испытали и перенесли на бумагу. Пока он декламировал, я слышал, как за сценой ходили, перекатывая что-то и шепчась, люди (как слышал вздохи и ругань Бориса). Выбранными унтершарфюрером сочинителями стали Шиллер, Гельдерлин и – по диковинному невежеству – Генрих Гейне. Невежество слушатели с ним разделяли; аплодисменты, когда наступил их черед, оказались усталыми и жидкими, но вовсе не потому, что Гейне был евреем.

Во время короткого перерыва Пауль Долль, судя по всему трезвый, но странно пошатывающийся, удалился в театральное святилище и вернулся – рот приоткрыт, нос недовольно подергивается, словно проверяя подлинность какого-то запаха…

Свет потускнел, публика перестала бормотать (и начала кашлять), половинки занавеса медленно поползли в стороны.

Борис шелестящим, детским голосом сказал:

– Наконец-то Эстер…

И вот чародей начинает произносить заклинание, отрывисто маша руками, словно стараясь стряхнуть с них некую жидкость… Ничего не происходит. Он повторяет попытку, затем еще раз, и еще. Внезапно кукла вздрагивает и совсем уж внезапно вскакивает на ноги и отбрасывает книгу. Моргая, судорожно пожимая плечами, шумно и плоскостопо топая (и часто заваливаясь, точно доска, назад, в ожидающие ее объятия Хедвиг), Эстер ковыляет по сцене: истинное чудо нескоординированных движений, то нескладных, то роботовидных, – похоже, каждая ее конечность ненавидит все остальные. Движений комически, мучительно уродливых. Скрипки настаивают на чем-то, уговаривают ее, однако она, замерев ненадолго, продолжает куражиться.

Наверное, никто не смог бы сказать, как долго все это тянулось – в единицах несубъективного времени, – настолько яростным было покушение Эстер на наши чувства. Во всяком случае, казалось, что уже наступил и закончился январь. В конце концов Хедвиг, немного потыкав и потрепетав пальцами, просто-напросто сдалась и что-либо изображать перестала: подбоченилась и повернулась к своей наставнице, сидевшей в первом ряду, слегка наклонясь вперед. А Коппелия так и осталась спятившей заводной игрушкой.

Борис выдохнул:

– Ох, довольно…

Довольно. Этого было довольно. Заклинание все-таки подействовало, чары взяли верх, магия обратилась из черной в белую, гримаса апатии сменилась насильственной, но все же блаженной улыбкой, а кукла стала живой и свободной. При первом ее прыжке – не столько даже прыжке, сколько скольжении вверх – в самом его зените все сухожилия Эстер затрепетали, словно пытаясь, жаждая взлететь еще выше. Публика воодушевленно забормотала. А я спросил себя, почему новые движения Эстер, плавность которых ласкала взор, переносить мне, похоже, ничуть не легче.

Слева от меня раздался короткий, как выстрел, всхлип. Борис вскочил на ноги и устремился к выходу, согнувшись почти вдвое и прикрыв ладонью лицо.

Борис сказал:

– Только что понял. Она пародировала рабов. И охранников.

– Ты думаешь?

– То еле ходит, то марширует, еле ходит и опять марширует… А под конец, когда начался настоящий танец. Какое она бросила обвинение? Что выражала?

Я ответил не сразу:

– Свое право на свободу.

– Мм, и даже больше того. Свое право на жизнь. На любовь и на жизнь.

Едва мы вылезли из машины, Борис сказал:

– Голо, если дядя Мартин задержит тебя какой-нибудь херней, к твоему возвращению я уже отправлюсь на восток. Но я буду сражаться за двоих, брат. Придется.

– Это почему?

– Потому что, если мы потерпим поражение, – ответил он, – никто больше не будет считать тебя красавцем.

Я положил ладонь на затылок Бориса и притянул его к себе.

Я сказал ей: «Мне придется съездить в Мюнхен, покопаться в архивах Коричневого дома».

Она же сказала мне, поведя подбородком в сторону Пауля Долля (заметно окосевшего): «Er ist jetzt vollig verruckt».

Борис, который выглядел совершенно разбитым, сидел за столиком с графинчиком джина; рядом сидела Ильза, гладившая его по руке и улыбавшаяся ему. Стоявший на другом конце комнаты Долль вдруг развернулся на каблуках и направился к нам.

«Он уже полностью обезумел».

…Решил задачку, догадался, постиг, распутал. Понял!

О, эта головоломка стоила мне многих, многих ночей скоординированных и хитроумных размышлений (я даже слышал, как покряхтываю от коварства) в моем «логове» – где, подкрепившись отборнейшим горючим, ваш покорный слуга, упертый штурмбаннфюрер, бросал вызов и колдовскому часу, и тем, что следовали за ним! Но вот, всего минуту назад, ко мне пришло озарение, и с первыми сияющими лучами утра меня словно окатила теплая волна.

Назад Дальше