И все ради десятка миллионов англичан — чтоб ублажить их трубочкой отборного “виргинского”! Теперь и это в прошлом; все, что мы нынче можем вырастить, это лошади. Ха! Лошади! — ораторствовал он словно сам с собой, оглаживая и растирая бедро. — Лошади, а еще что? Ну, еще-то что? Лошади и негритята! Негритоси-ки! Младенцы черного цвета выводками, сотнями, тысячами, десятками тысяч! Был штат-блондин, красавец, самый лучший, мирный любезный край — и что теперь? Ясли, питомник для Миссисипи, Алабамы, Арканзаса. Чудовищная ферма по разведению быдла, без устали ублажающего ненасытимое чрево дьявольской машины Эли Уитни, будь проклято имя мерзавца! До чего же изгубили мы в себе все, что было в нас пристойного, если справедливость и благородство свое отдаем на поругание блуднице, идолищу с позорным именем Капитал! О, Виргиния, горе постигло тебя! Горе, трижды горе, и черт бы побрал тот недоброй памяти день, когда черные бедолаги в цепях в первый раз ступили на твой священный берег!
Изо всех сил разминая рукой бедро и стеная теперь уже от боли, он другой рукой поднял к губам бутылку и до капли ее осушил, похоже, забыв обо мне, а я, помнится, подумал, что очень было бы умно этак украдкой сбежать от него, смыться, вот только приличный предлог найти бы. Пока он говорил, во мне пронесся буйный вихрь разноречивых, перепутанных эмоций; за многие годы не слыхал я, чтобы белый человек вел столь безумные речи, причем я был бы нечестен, кабы не признал, что от сказанного (или от какой-то хмельной подоплеки сказанного, исподволь озарившей мое сознание неким нереально-благостным светом) у меня побежали мурашки благоговения, а может, и чего-то иного, дальнего, смутного, что можно бы назвать и трепетом надежды. Но по причине, которую я не могу объяснить, и благоговение, и надежда разом отступили, потерялись, выродились, и скоро при виде Кобба я обонял уже лишь острый запашок опасности — смертельной, неминуемой — и чувствовал к нему подозрение и недоверие — осязаемо, как никогда в жизни. Отчего так? Возможно, объяснить это нельзя ничем, кроме как промыслом Господа, которому все вещи ведомы. Скажу только то, без чего нельзя понять стержень, главное в безумном существовании негра: бей его, заставляй голодать, пусть он у тебя барахтается в собственном дерьме, он будет твой по гроб жизни. Подари ему предвкушение нежданного послабления, дай намек на возможность надежды, и ему тут же захочется перегрызть тебе глотку.
И опять, не успел я шевельнуть пальцем, сзади что-то грохнуло — это снова отворилась дверь мастерской, широко распахнулась и, подхваченная силой ветра, саданула об стену. Когда мы обернулись, Харк уже выскочил и с вылезшей из штанов рубахой, очертя голову, со всех ног бросился от мастерской куда-то прочь, в поля, в сторону леса. Панически сверкая белками глаз и мелькая ногами, черный и могучий, он мчался безудержным галопом. В каких-то двух-трех ярдах позади, хлопая по ветру кожаным фартуком, несся Патнэм, потрясал поленом и орал:
Эй ты, Харк, ну-ка назад! А ну сюда иди, мать-бать, драть-хрять, паршивая скотина! Все равно до тебя доберусь, черномазое ублюдище!
Взбив пыль босыми черными пятками, быстрее лани Харк маханул через двор, и как только успел улизнуть от него амбарный кот! да гусак с подружками, издавая унылые трубные звуки, с тяжким хлопаньем лишних, к полету неприкладных крыльев, заковылял вперевалку прочь с дороги беглеца. А тот несся уже мимо нас, ни вправо, ни влево не глядя, с глазами круглыми и белыми как куриные яйца, и только донеслось было пыхтенье ах-ах-ах, ан — глядь — он уже на опушке, одна нога здесь, другая там, быстрый и легкий как сухой лист, сорванный ветром. Далеко позади, отставая с каждой секундой, бежал прыщеватый юнец, продолжая вопить:
Стой, Харк! Стой, гадина черномазая! Стой, стой!
Но мощные Харковы ноги работали как шатуны паровой машины; оттолкнувшись, он парил в воздухе, летел гигантскими скачками, будто на крыльях или на лонже, гулко бил пяткой в землю и, не меняя ритма, удалялся все дальше к лесу, при каждом шаге на миг отсвечивая безупречной розовой ступней.
И вдруг его как будто пушечным ядром сшибло: голова дернулась назад, все остальное, включая дрыгающие ноги, взлетело вверх и вперед, и он плашмя, с тупым и полым звуком хлопнулся навзничь как мешок, а случилось это прямо под натянутой на уровне горла бельевой веревкой — она-то и прервала его размашистый полет. Мы с Коббом все стояли и смотрели, а он тряхнул башкой и стал с натугой подыматься на локтях, и тут мы увидели, что не один, а сразу два вихря, два равно вредоносных и опасных вектора с разных сторон сходятся к Харку: Патнэм, по-прежнему с поленом в руке, и мисс Мария Поуп, взявшаяся словно из ниоткуда, будто жадный дух вражды и мщения, семенящей побежкой старой девы устремилась к нему, путаясь в необъятной похоронно-черной бумазее. Она покрикивала, голос относило ветром, но даже в отголосках слышны были пронзительные нотки истерической злобы:
А вот взденем тебя сейчас, ниггер! — наверное, кричала она — А вот взденем!
Ну, — себе под нос пробормотал Кобб, — что ж, проследим теперь за ритуальной забавой, весьма распространенной в этих южных широтах. Станем свидетелями того, как два человеческих существа выпорют третье.
Нет, маса. — сказал я. — Маса Джо не велит бить своих негров. Но всегда есть обходные пути, в чем вы сейчас и убедитесь. Мы станем свидетелями кое-чего иного.
Ни крошки угля в мастерской! — плачущим голосом выкрикнул Патнэм.
И ни капли воды в ведре на кухне! — взвизгнула мисс Мария. Будто соперничая друг с другом, кто больше пострадал от Харковой преступной нерадивости, они обступили его, заслонили простертое тело, заклекотали над ним, как стервятники. Харк замедленно, неуверенно встал, помотал головой, не сразу придя в себя после встряски, обалделый и недоумевающий, словно бык на скотобойне, которому неумело, вскользь дали по лбу. — А вот теперь уж точно взденем тебя, бесстыжий черномазый наглец! — квохтала мисс Мария. — Патнэм, лестницу!
Больше всего Харк высоты страшится, — зачем-то взялся я за объяснение. — Ему это хуже сотни плетей, сэр.
А какой образчик! — выдохнул Кобб. — Настоящий гладиатор, прямо черный Аполлон. И быстрый, как призовой скакун! Где твой хозяин только взял его?
Да где-то там, в Сассексе, — сказал я, — что-нибудь десять, одиннадцать лет назад, маса. Когда с молотка пошла одна из старых плантаций. — Я помедлил, слегка дивясь своей готовности делиться с ним всем этим знанием. Потом продолжил: — Харк очень одинок теперь, тоскует. Растерян и одинок. По наружности вроде веселый, а в душе горюет. Отсюда и несобранность. Вот он и забывает, за чем послали, и получает за это. Бедняга...
А это они зачем, проповедник? — насторожился Кобб.
Патнэм уже выволок из амбара лестницу, и перед нашим взором по двору, серому и бесприютному на зимних семи ветрах, двинулось шествие: впереди мисс Мария — мрачная, сцепила руки, прямая, будто аршин проглотив; сзади Патнэм с лестницей, а между ними Харк в своей пыльной серой холстине плелся, шаркая и опустив голову в полном унынии, при этом он возвышался над ними обоими, как Голиаф — могучая громада меж двух торопливых, мстительных карликов. След в след и прямо, как по струнке, шли они к высоченному старому клену, давно облетевшая нижняя ветвь которого, как голая рука, тянулась поперек неба в двадцати футах над землей. Я слышал, как шуршит подошвами, нога за ногу тащится Харк — ни дать ни взять этакий нашаливший малыш.
Что они делают? — снова спросил Кобб.
Знаете, маса, тут дело вот в чем, — заговорил я в ответ. — Пару лет назад, еще до того как я поступил во владение к маса Джо, ему пришлось почти всех своих негров продать. Куда-то их туда, на Миссисипи увели, там — ну, вы знаете, — хлопок вовсю выращивают. Харк говорит, что маса Джо переживал из-за этого, но ему просто больше ничего не оставалось.