Звонок в Неаполь помню ясно: бесплодные прения с сумасшедшими женщинами в кабине-душегубке, которую делила со мной стая зловонных мух. «Macché, signore! Chi desidera all' ospedale?» В разговор врывался пронзительный педантичный французский голос: «Ici Marseille, Naples!» – и следовали гневные отповеди на неаполитанском диалекте; минут через десять я сдался, покинув телефонисток в безнадежной двуязычной схватке. В отчаянии я бросил думать о Ди Лието, решил, что он – окоченелый труп, шатаясь вышел из духового шкафа и через террасу направился обратно на площадь. Посреди площади затормозил автобус; из него высыпала толпа немолодых альбиносов, по-вороньи переругиваясь на немецком. Пока я стоял, они выстроились в шеренгу и, в кожаных трусах и безвкусных цветастых платьях, каркая над своими бедекерами, затопали через площадь и сквозь голубиный вихрь к церкви. Я отвернулся от них и опять увидел Мейсона. Он встал из-за стола.
– Пьер, ты не злишься на меня? Если да, я скажу Алонзо, чтобы он с тобой поменялся.
В общем, я не злился на него – я в самом деле так думаю, – а просто устал. Так я ему и сказал.
– Молодец, Питси. Так иди в гостиницу вздремни, а в половине восьмого мы ждем тебя к обеду. Договорились?
– Хорошо, Мейсон. Ciao. Ciao, Розмари.
Пробел. Мне надо было взять в машине вещи, но как я добрался до нее, припомнить не могу. Во всяком случае, за рулем уже кто-то отдыхал – здоровенный малый моих лет, с плоским землистым лицом, и приветствием мне была широкая улыбка, уснащенная кривыми зубами и черноватыми деснами, – что-то вроде подопревшей зари.
– Скажи мне, что ты делаешь в машине?
– Sto attento alia machina, – сияя ответил он. – Я караулю вашу машину.
– Вылезай. Нечего тебе тут делать.
– Sissignore! Subito! – Он вылез. – Если бы не я, ребята бы еще хуже ее попортили. Видите, и так разбили стекло и сделали большую дырку спереди.
– Что ты выдумываешь?
– Это ребята из Скалы. Очень плохие. Пришли с большой палкой и били по вашей машине.
При этих словах боль, не отпускавшая меня весь день, стала почти невыносимой; будто призрак Ди Лието настиг меня здесь, на горе: по задумчивому шарообразному черепу, пустому взгляду, по вислогубой, кроткой и бессмысленной улыбке, так схожей с гримасой Ди Лието, забывшегося в порожнем и безысходном сне, я понял, что передо мной еще один дурачок, и мучительное чувство, обостренное усталостью, – не ужас и не сострадание, а что-то среднее – пронзило меня, как электрический удар, и шевельнулась где-то в суеверных, допотопных глубинах мыслишка: то, что я зрю, хоть и в густых помарках, завизировано на Небе.
– Lo mi occupavo dell' automobile. – лопотал он. – Я прогнал ребят. У вас есть американские сигареты?
– Полон карман. Как тебя зовут?
В долине под нами настаивалась ранняя мгла. Мы сели на смятый буфер и закурили по «честерфилду». Пропахший козлом, одетый в тряпье какой-то десятой носки, он выдувал облака сизого дыма и размышлял над моим вопросом. Наконец он сказал:
– Меня зовут Саверио. Хорошо знаю по-вашему. Мой дядя много лет назад жил в la città di Бруклин. Он мне говорил. Слушайте. Кони-Айленд. Скалисты горы. Канай. Оттолкнемся?
– Bene, – сказал я.
– Канай – это значит натянуть на лысого.
– Что?
– Натянуть на лысого, – повторил он. – Вы из кино? Вы Манджиамеле натягивали? Как бы сладко бы ей натянуть. Вам хоть разок удалось? У ней красивые большие сиськи.
– Мне – нет, – сказал я. – А тебе?
– Ни разу, – грустно булькнул он.
Слушайте. Кони-Айленд. Скалисты горы. Канай. Оттолкнемся?
– Bene, – сказал я.
– Канай – это значит натянуть на лысого.
– Что?
– Натянуть на лысого, – повторил он. – Вы из кино? Вы Манджиамеле натягивали? Как бы сладко бы ей натянуть. Вам хоть разок удалось? У ней красивые большие сиськи.
– Мне – нет, – сказал я. – А тебе?
– Ни разу, – грустно булькнул он. – Мне только раз за всю жизнь удалось, много лет назад, с пастушкой Анджелиной в Трамонти. Только она умерла от черной желчи. Вы миллионер?
Я встал; мне почудилось, что в воздухе еще висит игрушечный, слабый звук дудки, печальное шлепанье босых ног, давно забывших о погоне, давно затихших навсегда.
– Vient, Саверио. Разбогатей немного. Вон чемоданы, вон коробки. Andiamo! В гостиницу!
Взвалив на себя целую гору – чемоданы, одеяла, портплед, приемник, книги, теннисную ракетку, гитару, – обвешанный ими со всех сторон, как вьючная лошадь, и, как вьючная лошадь, устойчивый, сильный и безропотный, он вел меня по городу, все время что-то пел и болтал. «С дороги! – гаркнул он любопытному псу. – Via, via, сукин сын! Дорогу американцам!» Безумный голос его, резкий, как грохот камней, разносился под арками и над коньками крыш; он пел дикие песни, выкрикивал непонятные слова, воздух празднично искрился брызгами его слюны. Потом я велел ему остановиться и замолчать: в конце какого-то темного проулка стоял Мейсон с Розмари, откуда-то слышался механический рев, бас-профундо (передвижной генератор, сообразил я потом, один из тех, что таскали за собой по всему итальянскому ландшафту киношники), и два голоса – мужской, хриплый и злой, и женский, тревожный, умоляющий, – надрывались, чтобы перекричать этот рев.
– Я не говорила, Булка, – оправдывалась она.
– Врешь! Врешь! – кричал он. – Ты намекала, сука.
– Это нечаянно, дорогой. Я только хотела…
– Намекала!
– Булка, дорогой, выслушай, пожалуйста… – умоляла она.
– Нет, ты выслушаешь! Моя половая жизнь тебя не касается! Хочешь, пой, хочешь, вой, понятно? – Несколько слов утонуло в железном реве машины. – …запомни раз и навсегда, если я захочу с кем-нибудь… – ррах-ррах-ррах-ррах, – …я буду спать, с кем…
– Дорогой!
Слов я больше не услышал. В тот самый миг, когда его длинная рука в парче взлетела к ее лицу, машинный рев как отрезало, и во внезапной пустоте раздался мясной шлепок, рассыпался по проулку множеством больных отголосков, которые, мне показалось, долго не могли затихнуть и улечься. Я быстро отступил, ожидая плача, хныканья, но не услышал ни звука. И тогда, как соглядатай, незаметно, со стыдом, заторопился дальше, а за мной вприпрыжку рвань-Саверио. мой порченый, похотливый даровитый Папагено.
В «Белла висте», не раздевшись и не умывшись, я повалился на кровать, но мне мешала уснуть картина, под которой скрылась целая панель стены. Ее мне указал Ветергаз – хозяин гостиницы, итальянский швейцарец, моложавый румяный господин с мягкой ладошкой и двойным подбородком, медоточивый, надутый, как его фамилия, и, по первому впечатлению, совершенно невыносимый, – он встретил меня в дверях напевными английскими восклицаниями, а затем грозным взглядом и итальянским ругательством, обнаружив шепелявость на обоих языках, прогнал Саверио и повел меня наверх, рассыпаясь в бонсуарах и гутенабендах перед жильцами и в подобострастных загадочных извинениях – передо мной.
– Если бы я знал. Если бы я только знал. О, но этот номер будет весьма привлекательным.