И поджег этот дом - Уильям Стайрон 8 стр.


Верх машины был опушен, я гнал вовсю – шоссе было свободное и прямое – и орал ветру песни. В огне моих фар вспыхивали пожаром длинные улицы тополей, пересыпалась драгоценным серебром изнанка их листьев, зажигались сонные городки с названиями из латинских учебников – Априлия, Понтииия, – белые и безмолвные, как гробницы, и населенные одними собаками. Надо мной кружили по небу яркие звезды, но на юге в открытом поле все было черно, как гибель, – ни домов, ни понятных очертаний – только мрак простирался во все стороны. Где-то тут мое приподнятое настроение стало падать. На протяжении целых километров я не видел совсем ничего – ни жилья, ни людей, ни растительности, – ничего, кроме обложившей меня ночи. Я почувствовал себя в полном смысле одиноким, и, если бы не шум мотора, легко было бы подумать, что я в лодке, без руля, и меня несет неведомо куда по черному ночному океану. Вдруг я очутился в скалистой местности, машина ехала по склонам мрачных израненных холмов – русла высохших рек, прокаленные ущелья, пустыня, где ничего не росло и никто не жил, убежище воров. Я включил радио, но и от него удовольствия было мало; женский голос объявил: «Un ро' di allegria negli Spikes Jones», потом из Монте-Карло долетел невнятный, одышливый обрывок Бетховена и вскоре совсем ослаб и заглох Станция американских войск в Германии, пробиваясь сквозь мешанину шумов, заканчивала свои передачи программой «Хиллбилли Гастхаус». От этого смешения языков, от жалобной музыки гитар, банджо и скрипок среди заброшенных холмов меня охватила тревога; но впереди блеснул желтоватый свет, я понесся под гору, к берегу, и скоро был в городе Формия, куда прикатываются теплые волны от Сардинии.

Усталость обрушилась на меня внезапно – ударом кулака. Я остановил машину.

События в Самбуко – для меня – начинаются с этого момента. Если бы мне удалось спокойно выспаться в эту ночь, может быть, я не попал бы в беду на другой день. А не будь ее, я прибыл бы в Самбуко свеженьким как огурчик – не замученным, расстроенным, жалким, потерявшим самообладание, с тяжелой душой и в нервном раздрызге, от которого мне так и не удалось оправиться. Но что рассуждать задним числом? В Формию я приехал без сил – лицо было как чужое, глаза резало, ныл каждый сустав. Все гостиницы либо заперлись на ночь, либо вывесили табличку «Мест нет». Поэтому я выехал на мол над гаванью, поднял верх машины и устроился спать сидя. Комары не давали мне покоя. Курортные завсегдатаи, большие июльские комары, толстые и влажные от летней привольной жизни, они налетали на меня с ночным бризом, возбужденно гудели, вились возле ушей. Провоевав час, я сдался и закрыл окна. Машина скоро превратилась в духовку, дышать стало нечем, и я едва дремал, перебираясь из кошмара в кошмар, как бывает в полусне. Раз пять я просыпался, видел стаи звезд, утекающие за горизонт, снова проваливался в липкое забытье, и странные запахи, дуновения прошлого, вторгались в мои сны – отлив в Виргинии, ил и водоросли, рыбачьи сети, сохнущие на солнце.

Наконец я проснулся окончательно, разлепил один воспаленный глаз, и яркий утренний свет ударил в него со всей силы. Где-то в стороне кричали и плескались в море; сверху сквозь ветровое стекло на меня смотрели два печальных бородатых лица.

– Е morto? – спросил один другого.

– Un inglese. Soffocato.

Когда я зашевелился, старики медленно отошли по песку в глубокой озадаченности. Был десятый час; я купался в поту; голова трещала, в мышцах затаилась противная дрожь, как с похмелья. Я знал, что надо двигаться дальше, и двинулся – после кофе и черствой булочки в пляжном буфете, забитом стрекочущими итальянцами в купальных костюмах – все наливались кока-колой.

Такова власть некоторых несчастий над умом, что после того, как пройдет первое потрясение, ты можешь ярко и отчетливо восстановить всю цепь событий, приведших к удару.

Атмосфере, настроению, характеру всего предшествующего передается серая окраска самой беды, и они бальзамируются в памяти ужасным чувством предопределенности. Именно так мне запомнилась дорога из Формии в Неаполь и дальше. Отвернув от берега, шоссе опять стало прямым и широким. Но была суббота, базарный день, и дорогу заполнил транспорт; телеги и повозки, заваленные продуктами и фуражом, все были запряжены ослами и двигались так лениво, что казались зловещими, неподвижными препятствиями у меня на пути. Солнце поднималось все выше и выше над пыльной местностью. Жар его прочно сел на холмы; у дороги чахли поля кукурузы, вяли в безветренном зное деревья. Горячий воздух вздымался над шоссе маслянистыми волнами, и сквозь эти волны с ревом и злобным сверканием мчалась навстречу, а порою прямо в лоб, адская вереница машин – мотороллеров, автобусов с отпускниками, караваны легковых. Огромные бензовозы проносились мимо меня со скоростью сто десять километров и оставляли за собой хвост раскаленного голубого газа. У Капуи, перед Неаполем, необычайно размножились овцы, и я чуть не въехал в отару юзом, а потом робко протискивался между печальных, выразительно виляющих задов. Несмотря на солнце, я опять опустил крышу – так хотя бы обдувало. Помню даже, что еще раз включил радио – теперь чтобы немного отвлечься. Когда я въехал в предместья Неаполя, баранка была скользкой от пота. С отвращением я поймал себя на том, что совсем раскис от усталости и напряжения и вслух себя подбадриваю.

А доконала меня «альфа-ромео» на помпейской автостраде. Я уже проехал Неаполь и немного успокоился: еще час – и шабаш, я в Самбуко. Машин стало меньше, дело шло к полудню, обеденному времени, и итальянцы уступили шоссе целеустремленным англосаксам. Мне даже показалось, что жара спала – конечно, только показалось, – и я впервые расслабился, разглядывая окраины города с сотнями фабричных труб, извергавших черный дым. Шум, который раздался позади, был внезапным и оглушительным: в нем как будто слились залп многих ракетниц и рев самолета на взлетной полосе, и над всем этим, вернее, пронизывая все это, – тонкий, злой, нетерпеливый вой, словно пчелиной или осиной армии; глаза мои обратились к зеркальцу и увидели там надвигающуюся свирепую морду большого черного автомобиля. В предчувствии конца, угасания прекрасной жизни я собрался, чтобы принять удар сзади, и внутри у меня все стянуло от странного беспокойного чувства – наполовину отчаяния, наполовину голодной жадности, – а машина все росла, росла, безжалостно настигала. В пяти метрах она взяла в сторону, поравнялась со мной, сбавила ход; я увидел толстого молодого неаполитанца: одна его согнутая рука лениво лежала на руле, подруга сидела чуть ли не у него на коленях, и оба улыбались, как акулы. Несколько секунд мы ехали бок о бок, опасно рыская, потом с ракетным треском он умчался вперед, выставив средний палеи над сжатым кулаком в спелом фаллическом салюте. Я рванул было за ним, но бросил погоню и впал в тяжелую болезненную мечтательность. Сердце мое полно было черной злобы. Я грезил только о мести, когда за Помпеями на скорости сто километров врезался в мотороллер…

Лючано Ди Лието – лукавое, льющееся имя, имя, которое подошло бы воздушному гимнасту, автору сонетов, исследователю Антильских островов, во всяком случае, заслуживало большего в смысле талантов, чем его обладатель. Поочередно подручный каменщика, дорожный рабочий, торговец эротическими безделушками на местных руинах, карманник настолько умелый, что получил в местной полиции кличку Fessacchiotto – Обалдуй, – этот Ди Лието был гений бесталанности. Однажды в возрасте двенадцати лет он залез неугомонной своей рукой в автомобильный мотор, и вентилятор отхватил ему два пальца. Через несколько лет, в приливе юношеской мечтательности, он задумался на пути у трамвая, получил перелом обеих ног и навсегда повредил локоть. Еще через несколько месяцев, только-только освободившись от гипса, он решил заняться фейерверком на приморской festa и, обратя свой темный безумный взор в жерло «римской свечи», выжег себе правый глаз.

Назад Дальше