Шум времени - Барнс Джулиан Патрик 18 стр.


Человеческому терпению в этой жизни есть предел.

1936; 1948; 1960. До него добирались каждые двенадцать лет. И каждый раз, естественно, это был високосный год.

«Не в ладах с самим собой». Это просто фраза, но вполне точная. Под давлением Власти «я» идет трещинами, а потом раскалывается. С виду трус, а в душе герой. Или наоборот. Нет, обычно с виду трус – и в душе такой же. Впрочем, это слишком примитивно – считать, что человек разрублен надвое, словно топором. Точнее будет так: человек расколот на сотню обломков и тщетно пытается вспомнить, каким образом из них… из него… когда-то складывалось единое целое.

По словам его друга Славы Ростроповича, чем ярче художественный талант, тем тверже он противостоит гонениям. Может, в отношении других это и верно – к примеру, в отношении того же Славы, который в любых обстоятельствах сохраняет оптимистический настрой. И который, ко всему прочему, моложе, а потому не знает, каково было жить несколько десятилетий назад. И каково это, когда переламывают твой дух, твой стержень. А когда стержень сломан, его не заменишь, как скрипичную струну. Из глубин души нечто уходит, и остается… что?.. своего рода тактическая хитрость, способность изображать художника не от мира сего, решимость любой ценой защищать свою музыку и своих близких. Что ж, подумалось ему в таком беспросветном настроении, что даже настроением не назовешь: как видно, это и есть сегодняшняя цена.

А посему он вверил себя Поспелову, как умирающий вверяет себя священнику. Или как предатель, одурманенный водкой, вверяет себя расстрельной команде. Подумывал, конечно, о самоубийстве, когда ставил подпись на заготовленной для него бумажке, но какой прок лишать себя жизни, когда убита совесть? Речь даже не о том, что духу не хватило приобрести, спрятать и проглотить таблетки. Просто при таком раскладе у него не осталось нисколько уважения к себе, необходимого для самоубийства.

Зато осталось достаточно трусости, чтобы сбежать подобно ребенку, который при виде сторожки Юргенсена вырвался из материнских тисков. Подписав заявление в партию, он сбежал в Ленинград и затаился у сестры. Пусть душа осталась у них, так хотя бы тело им не достанется. Пусть трубят, что выдающийся композитор – простой червяк, вступивший в партию, чтобы помочь Никите Кукурузнику в разработке великолепного, хотя покамест не обнародованного плана развития советской музыки. Но о композиторской нравственной кончине можно объявить и в его отсутствие. А он пересидит у сестры, пока волна не схлынет.

Но тут потекли телеграммы. Официальное объявление будет сделано такого-то числа в Москве. Его присутствие не просто желательно, а необходимо. Ну и пускай, думал он, все равно останусь в Ленинграде, а если понадоблюсь в Москве, пусть меня свяжут и приволокут силком. Пусть весь мир увидит, как вербуют нового члена партии: выкручивают ему руки, а потом бросают в вагон, будто мешок с луком.

Наивный, до чего же наивный, как перепуганный кролик. Отправил телеграмму, что хворает и, к несчастью, не сможет прибыть на собственное заклание. Ему ответили, что в таком случае официальное объявление будет перенесено на более поздний срок. Между тем весть расползалась по всей Москве. Звонили друзья и знакомые, звонили журналисты; неизвестно, кого он страшился больше. И от судеб защиты нет. А посему вернулся он в столицу, где зачитал очередную приготовленную для него бумажку, в которой говорилось, что он подал заявление с просьбой принять его кандидатом в члены КПСС и что вопрос решен положительно. Казалось, советская власть наконец-то задумала его полюбить; никогда еще не знал он таких липких объятий.

Собираясь расписаться с Ниной Васильевной, он побоялся заранее признаться матери. Собираясь вступить в партию, побоялся заранее признаться детям. Линия трусости была единственной в его жизни прямой и честной линией.

Максим два раза в жизни видел отца плачущим: на похоронах Нины и при вступлении в партию.

А посему трусом он был, трусом и остался. А посему крутился, как угорь на сковородке. А посему остатки смелости вложил в свою музыку, а трусость полной мерой – в свою жизнь. Нет, это чересчур… благостно. Сказать: уж извините, но я, видите ли, трус и ничего не могу с этим поделать, ваше сиятельство, товарищ, Великий Вождь, старинный друг, жена, дочка, сын. Так было бы проще всего, но жизнь всегда отторгает простоту. Например, он боялся сталинской власти, а самого Сталина не боялся – ни по телефону, ни лицом к лицу. Например, умел заступаться за других, но никогда не посмел бы заступиться за себя. Правда, временами сам себе удивлялся. Значит, не совсем он, наверное, пропащий.

Впрочем, трусом быть нелегко. Быть героем куда проще, нежели трусом. Прослыть героем – задача одного мгновения: выхватить пистолет, бросить бомбу, выдернуть чеку, выстрелить сперва в тирана, потом в себя. А прослыть трусом – задача на всю жизнь. Расслабляться нельзя. Нужно предвидеть любой момент, когда придется искать оправдания, вилять, содрогаться, заново открывать для себя вкус кирзового сапога и своей жалкой падшей натуры. Малодушие требует упорства, настойчивости, постоянства характера, а отсюда в каком-то смысле недалеко до храбрости. Мысленно улыбнувшись, он в очередной раз закурил. Радость иронии пока что ему не изменила.

Дмитрий Дмитриевич Шостакович стал членом Коммунистической партии Советского Союза. Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда, как сказал градоначальник при виде жирафы. Ан нет: может быть и бывает.

Он всегда любил футбол, всю жизнь. Долго вынашивал мысль написать футбольный гимн. Получил удостоверение арбитра. Заносил в особую тетрадь результаты всех игр сезона. В молодые годы болел за «Динамо» и однажды полетел на матч за тысячи верст – в Тбилиси. В этом вся соль: оказаться на стадионе, в окружении безумной ревущей толпы. Теперь люди смотрят футбол по телевидению. Для него это – как пить минералку вместо экспортной «Столичной».

Футбол – чистый вид спорта, вот за что ему полюбилась эта игра. Сформированный из честных стремлений и красивых моментов отдельный мир, где правота или неправота определяется судейским свистком. Территория, традиционно далекая от Власти, от идеологии, от суконного языка, от разрушения человеческой души. С одной лишь оговоркой: постепенно, год за годом он понимал, что все это – его фантазия, сентиментальная идеализация спортивной игры. Футбол, как и все остальное, подминала под себя Власть. Иными словами: если советский строй – самый справедливый и прогрессивный за всю историю человечества, то и советский футбол призван отражать такое положение дел. И если даже не всегда способен быть лучшим, то, по крайней мере, должен опережать футбол тех стран, которые вероломно сошли с истинного пути марксизма-ленинизма.

Он вспомнил Олимпиаду тысяча девятьсот пятьдесят второго года в Хельсинки, когда Советский Союз играл против Югославии, вотчины ревизионистско-гестаповской клики Тито. Ко всеобщему изумлению и отчаянию, югославы победили со счетом три – один. Когда в Комарово рано утром по радио сообщили исход матча, все думали, что он будет убит таким результатом. А он помчался на дачу к Гликману, и они распили на двоих бутылку лучшего коньяка.

Этот матч скрывал в себе нечто большее, чем простой счет: он явил миру пример грязи, которая при тирании замарала все. Башашкин и Бобров: обоим под тридцать, оба – рыцари своей команды. Анатолий Башашкин – капитан, центральный защитник; Всеволод Бобров – стремительный форвард, на счету которого было пять голов в первых трех матчах. В проигранном матче один гол – это правда – югославы забили в результате оплошности Башашкина. И Бобров стал орать ему прямо на поле, а затем после игры: «Ти`товский прихвостень!»

Болельщики тогда зааплодировали: возможно, ситуация и впрямь могла запомниться как смехотворно-дурацкая, если бы это оскорбление не повлекло за собой определенных последствий.

Назад Дальше