Шум времени - Барнс Джулиан Патрик 7 стр.


Но время не стоит на месте, и новые кремлевские кесари усовершенствовали эту систему: теперь дань равняется ста процентам твоих возможностей. Это как минимум.

Как мог, он задирал голову к экрану, чтобы решить, какая музыка соответствует кадрам. Публика предпочитала знакомые романтические мелодии, но он со скуки то и дело переходил на собственные вещи. Их принимали без восторга. Кино – это тебе не концертный зал: если публика тебя захлопывает, значит что-то ей не по нраву. Однажды на вечернем сеансе он аккомпанировал фильму «Болотные и водоплавающие птицы Швеции», от которого проникся более желчным, чем обычно, сарказмом. Сначала имитировал птичьи крики, затем, по мере того как болотные и водоплавающие птицы взмывали все выше к небу, прибавлял громкости. Раздались хлопки; он по наивности отнес их на счет этого нелепого фильма и заиграл еще азартнее. А зрители повалили с жалобами в дирекцию: тапер, дескать, напился, его игру даже музыкой считать нельзя, это же оскорбительно и для такого прекрасного фильма, и для публики. Владелец тут же отстранил его от работы.

А ведь в этом, как он сейчас понял, словно в капле воды отразился весь его путь. Напряженная работа, определенный успех, пренебрежение музыкальными нормами, осуждение свыше, задержка гонорара, отстранение. Правда, сейчас он уже обретался в мире взрослых, где отстранение от работы равносильно приговору.

Однажды утром он поднял с пола и открыл свой чемоданчик. Белье убрал в ящик комода, зубную щетку и порошок отнес в шкафчик над раковиной, а три пачки «Казбека» выложил на письменный стол.

И стал ждать, что Власть возобновит свои беседы. Но Большой дом о себе не напоминал.

Да только «от судеб защиты нет»: пока что судьба, как видно, назначила ему жить. Жить и работать. Не покладая рук. «Забвенье, сон и отдых от забот», как писал Блок, хотя мало кому в ту пору сон приносил отдохновение. Но жизнь продолжалась; вскоре Нита забеременела вторично, а он теперь добавлял к своим опусам номера, которые раньше грозили оборваться на Четвертой симфонии.

Премьера его Пятой, написанной тем летом, состоялась в ноябре тридцать седьмого, в Большом зале Ленинградской филармонии. Один престарелый филолог сказал Гликману, что до этого лишь однажды слышал такую бурную и продолжительную овацию: когда Чайковский дирижировал своей Шестой симфонией. Какой-то журналист – глупец? оптимист? сочувствующий? – описал Пятую как «деловой творческий ответ советского художника на справедливую критику». Советский художник не стал опровергать это суждение, и многие уверовали, что он своей рукой написал такой подзаголовок поверх партитуры. Эти слова приобрели наибольшую известность из всего, что было – точнее, не было – им написано. Он не стал от них отмежевываться: они оберегали его произведения. Пусть Власть упивается этими словами: слова не в силах запятнать музыку. Музыка выше слов – в этом ее цель и величие.

Кроме того, фраза эта позволила тем, у кого торчат ослиные уши, услышать то, что им хотелось. От них ускользнула вопиющая ирония финала, этого триумфа-издевки. До них дошел только триумф как таковой: верноподданническая поддержка советской музыки, советского музыковедения, жизни под солнцем сталинской конституции. Он закончил симфонию мажорным фортиссимо. А что, если бы там прозвучало минорное пианиссимо? Ценой могла бы стать жизнь, причем не одна. «Чепуха совершенная делается на свете».

В самолете

– А это? – поинтересовался он, указав на единственную непереведенную строчку.

Вызвали стюардессу; последовало длинное объяснение. Наконец ему ответили:

– Ингалятор с бензедрином.

– Ингалятор с бензедрином?

– Для наркоманов-капиталистов, готовых обделаться при взлете и посадке, – с определенным идеологическим высокомерием растолковало ему официальное лицо.

– Ингалятор с бензедрином?

– Для наркоманов-капиталистов, готовых обделаться при взлете и посадке, – с определенным идеологическим высокомерием растолковало ему официальное лицо.

При взлете и посадке он и сам обмирал от страха – не капиталистического, разумеется. Вероятно, он бы даже испробовал это упадочническое западное изобретение, кабы не уверенность, что сей факт тотчас же будет зафиксирован в его личном деле.

Однако Стравинский знакомиться не пожелал. Прислал заносчивую, широко растиражированную телеграмму: «Сожалею, что не могу присоединиться к тем, кто приветствует визит советских артистов в нашу страну. Но мои этические и эстетические убеждения не позволяют мне сделать этот жест».

– Шости, Шости, обернись на минуту, я тебя сниму! Шляпой помаши!

Хотя нет, это было позже, в аэропорту Ла-Гуардия. Он послушно снял шляпу и помахал ею по примеру остальных делегатов.

– Эй, Шости, улыбочка!

– Шости, как вам Америка?

– Хелло, Шости, кого вы предпочитаете: блондинок или брюнеток?

Даже на этот счет полюбопытствовали. Если дома за тобой следят курильщики «Беломора», то в Америке за тобой следит пресса. Сразу после приземления стюардессу взяли в кольцо и принялись расспрашивать насчет поведения советской делегации во время рейса. Девушка отвечала, что делегаты общались между собой, охотно пили сухой мартини и виски с содовой. И такие сведения – кому это интересно? – напечатала «Нью-Йорк таймс»!

А гений и злодейство – Две вещи несовместные. Не правда ль?

Можно согласиться: да, правда. Вагнер был низок душой, а этого не скроешь. Ярый антисемит, он проникся расовой непримиримостью во всех ее видах. А потому при всем пафосе и великолепии своей музыки не может считаться гением.

Ездил он в мягком вагоне, так было спокойнее, потому что плацкартные вагоны напоминали потенциальные тифозные бараки на колесах. Чтобы не заразиться, он носил на шее и на запястьях дольки чеснока. «Запах отпугивает девушек, – объяснял он, – но в военное время приходится с этим мириться».

Матушка Россия Не берет насильно, А все добровольно, Наступя на горло.

Тургенев ему не близок: интеллигентности в избытке, а воображения не хватает. То ли дело Пушкин, Чехов, а в особенности Гоголь. Но даже Тургенев, при всех своих недостатках, впитал в себя традиционный русский пессимизм. Более того, понимал, что быть русским – значит быть пессимистом. А еще считал, что русского как ни скобли – все равно окажется русский. Этого так и не смогли понять Карло-Марло и компания. Они хотели быть инженерами человеческих душ, но, что ни говори, русские люди – не токарные болванки. Их не обрабатывать, а отскабливать впору. Скоблить, скоблить, скоблить, чтобы счистить всю эту старославянщину и раскрасить по-новому, ярко, по-советски. Но не тут-то было: только начнешь кистью водить, а краска уже осыпается.

Он любит своих детей (оптимизм), но далеко не уверен, что стал им хорошим отцом (пессимизм). Порой возникает ощущение, что любовь к детям у него чрезмерна, даже сродни патологии. Что ж поделаешь: жизнь прожить – не поле перейти.

Галя и Максим приучены говорить правду, соблюдать вежливость. Он всегда прививал им хорошие манеры. С младых ногтей внушал Максиму, что вверх по лестнице следует идти впереди женщины, а спускаясь, пропускать женщину вперед. Когда у них появились велосипеды, он заставил детей выучить правила дорожного движения и придерживаться их даже на безлюдных лесных дорожках: левой рукой показывать левый поворот, правой рукой – правый.

Назад Дальше