Мой папаша, ненавидевший путешествия и приходивший в ркас при мысли о самолетах и болезнях, ушел с сеанса подавленный.
Что до моей матери, то она посетила как туристка все левые идеологии, в совершенстве владела каждым из их диалектов, хотя позднее склонилась к экологии. Во Франции все обязаны придерживаться левых взглядов, даже правые, это пропуск в общественную жизнь. Моя мать была левее кого угодно: ее невозможно было уличить в снисходительности к «системе». В шестидесятых годах она состояла в радикальной группе феминисток и рьяно отстаивала тезис о том, что «пенис есть оружие массового уничтожения». Мой отец соблазнил ее тем, что ответил на это: да, но это оружие часто заклинивает. Сначала учительница, потом педагог-консультант, она впоследствии открыла в себе страсть к гурманству и каждую неделю приглашала подруг-сверстниц на карточные партии, где переделывала мир, объедаясь пирожными, которые можно было выжимать, так сильно они были пропитаны спиртным и жиром. Отец с матерью исповедовали лицемерную религию денег, наследие католичества, столь распространенную во Франции: на людях они презирали жалкий металл, а про себя боготворили. Родителям в их возрасте всегда не хватало денег, что, безусловно, выбивало их из колеи. Мой отец, директор мелкого агентства недвижимости в Сантье, на улице Сен-Совер, всегда мечтал протиснуться в средний класс Он пытался маскировать свою классовую принадлежность, но все разговоры, вся видимость не могли скрыть социальной сути: дети железнодорожников и торговцев, они принадлежали к мелкой французской буржуазии. В отличие от большинства своих старых друзей, ставших главами предприятий и газет, деловыми людьми, он так и не разбогател и не без горечи поглядывал на этих бывших радикалов, перепрыгнувших из подполья в изобилие. Моя мать, огорченная скудостью наших финансовых возможностей – мы жили в трехкомнатной квартире на бульваре Мажента, – перенесла свои чаяния на меня и злилась на моего брата Леона за то, что он представлял семью в таком предосудительном виде. Мне пришлось долго сражаться с ее ненасытной любовью. Это было, собственно, единственное сражение, которое мне когда-либо приходилось вести. В пятнадцать лет, стремясь к независимости, я решил стирать свое белье не дома, но она была этим оскорблена и стала таскать у меня трусы и носки, чтобы самой приводить их в порядок. Однажды в прачечной на углу потеряли одну мою рубашку, и мать устроила там такой скандал, что управляющий запретил мне снова туда соваться. Абсолютный контроль за моим нижним бельем представлял для нее главный предмет гордости. Она обладала феноменальной памятью на содержимое моих ящиков, помнила о каждой оторвавшейся пуговице, каждой дырочке, которую надо было зашить. Зимой она, бывало, встречала меня после уроков с полдником, заматывала мне шею толстым шарфом, вызывая у моих приятелей насмешки, тогда как Леон всегда расхаживал с голой шеей, в куртке нараспашку. «Его защищает толстая кожа», – говорила моя милосердная матушка. Он мог бы уйти из дому в набедренной повязке, она бы все равно не заметила. Пока он раздувался, становясь все более насупленным, я рос, раскрываясь. Я был непоседой, он тюфяком Обласканный дома, перед другими я чувствовал себя уязвимым Мир меня пугал, потому что не обладал любящей физиономией моих родителей, и, чтобы существовать в нем, мне мало было просто там очутиться. Так что, созрев, я оказался перед барьерами между полами, которые были для меня такими же непреодолимыми, как границы между разными видами животных. Дома я был хвастуном, а вне дома трусом.
Сказать по правде, чиновником я стал из автоматизма, а мужем из-за недостатка воображения. Я понадобился Сюзан тогда, когда ни с кем не встречался, и мы сумели друг к другу приспособиться. Люди всегда болтают о своей бурной молодости, а на самом деле они тем самым оправдывают свою жалкую зрелость. Нет никакого сомнения, что и молодость была у них заурядной, и взросление ничего не улучшило.
Нет никакого сомнения, что и молодость была у них заурядной, и взросление ничего не улучшило. Я принял предложенную игру: меня понесло течением, которому я не мог сопротивляться, и только уверения близких заставляли меня осознать тот факт, что я занял место на борту истинной жизни. Я притворялся, что меня ужасно интересуют мои дети. Я лепетал вместе с Адриеном, Жюлем, Забо, часами обсуждал с другими отцами их школьные дела, учебную программу, избыточный вес ранцев, портящих осанку наших отпрысков. Меня принимали за образцового папашу. Дом был полон криков, беготни, слез. Это шум самой жизни, вдохновенно говорила мне теща Ирен, нарушая мое одиночество, когда я запирался в кабинете, спасаясь комиксами от гвалта, учиняемого моим потомством. Да, таким и было существование: энергичная красавица жена и малыши, которые потом станут презирать родителей, двадцать лет будут избавляться от их господства, а после наделают тех же ошибок с собственными отпрысками.
Все складывалось прекрасно: мне уже прочили небывалый карьерный рост, место заместителя директора Главного управления международного сотрудничества и развития. В моем ведении были различные институты и центры, вся политика Франции за границей в области культуры и искусства. Я увлеченно работал, питая страсть к международным отношениям, но быстро разочаровался. Узник своего ограниченного круга обязанностей, я чувствовал себя потерянным, сознавал себя жалким колесиком огромной нивелировочной машины, какой является администрирование. Труд мой был прост: я соглашался с приказаниями вышестоящих начальников и пересылал их своим собственным подчиненным, кое-что приукрасив и перефразировав. Я стал мастером стилизации, умело перенимая язык и нравы своих сослуживцев. На работе я пользовался популярностью, был неизменно весел, всем раздавал улыбки, мужчинам отпускал комплименты по поводу их внешнего вида, хвалил женское остроумие – менять местами предрассудки бывает очень полезно, – и игра была сыграна.
Мой начальник, Жан-Жак Бремон, рыжий человечек с отвислыми щеками, образовывавшими жирный воротничок вокруг его челюстей, раз в месяц приглашал меня пообедать, чтобы поподробнее расспросить о своих подчиненных. Я был его осведомителем, выдавал нарушителей дисциплины, рассказывал два-три анекдота о тайных романах, докладывал о трениях между отделами. Иногда, когда мне надоедало ломать комедию, когда становилось невмоготу угождать мелким деспотам, он ворчал:
– Себастьян, перестаньте ныть. Тайна этого министерства заключается в форме. Все должно быть облачено в изящную форму. Сущность не имеет ни малейшего значения. Чтобы преуспеть, надо избавиться от позвоночника, стать каучуковым, бесконечно изворотливым. Дипломатия – это прежде всего карьера. От вас требуются не мысли, а вытянутые по швам руки. Думайте о своей следующей должности!
Я ненавидел его цинизм В сорок семь лет, растеряв все иллюзии, он барахтался на службе, дожидаясь повышения, и убивал время тем, что заводил любовниц из числа мелких служащих, соблазняя их повышением Следуя советам Сюзан и тещи, я сносил все обиды, уверенный, что рано или поздно тоже стану канцелярским сатрапом, командующим целой армией прихвостней. Я запасался терпением, мне обещали небывалый служебный рост, должность посла до сорока лет, в возрасте, когда другие еще влачат жалкое существование в скучных субпрефектурах.
– Bob, we met in les Bains-Douches, I gave you a cigarette, A Gauloise, typical french cigarette, you remember, c'est moi Marcel, Marcello?
Он с ума сходил от радости, все его спрашивали, действительно ли накануне он дал закурить самому Де Ниро, а он отвечал, нет, конечно, правда только то, что его зовут Марсель. Мне пришлось вмешаться, чтобы оторвать его от новоиспеченных поклонников. Он надулся на меня, потом предложил пойти пропустить по рюмочке в «Куин» или «Кастель». Я отказался, сославшись на то, что дома меня ждет Сюзан, он обозвал меня преждевременно постаревшим маразматиком.