Казалось, ее вообще ничего не заботило: хозяйничать ей было не нужно – полный двор опытных женщин, на работу ее не отпускал муж. Так, почитает, сбегает к матери – благо совсем близко, напротив. Посидит у себя в саду под черешней, поглядит в ясное небо. Послушает мать – да что там слушать! Стыдилась она матери – ну, когда та под газом ходила. Стыдилась ее громкого голоса, грубых ругательств, насмешек над новой родней.
– Не поддавайся, Танька! – смеялась она. – А то запрягут тебя, как вола ломового! Знаем мы этих!
Кого «этих», Танька не уточняла. К вечеру мать начинала нервничать и поглядывать за калитку. Было понятно, что ждет очередного хахаля.
Танька медленно поднималась и медленно шла к калитке. В новый дом идти не хотелось – в своем старом, маленьком и знакомом, было лучше – привычнее, уютнее, а главное – тише.
В мужнином доме не говорили – орали. Семья большая. Пока всех за стол соберешь – горло сорвешь, ей-богу. Детей полон двор, носятся весь день, старики сидят под тутовым деревом – там самая тень. Стариков было трое – бабушка Елена, сухонькая, седенькая, в глухом черном платье и косынке на голове. Ее сестра Кула – та еще древнее, лет сто, не меньше. Кула уже не разговаривала – смотрела в одну точку и вытирала сухой ладонью постоянно набегающую слезу. И дед Павлос – муж этой самой Елены. Мать и отец Харитиди. Древние, как тутовое дерево, под которым они сидели. Собственно, он, Павлос, и застолбил в тридцатые годы эту землю на пригорке – тогда совсем сухую пустошь с одиноким кустом ореха у самой дороги. Привел туда молодую пузатую жену – рожать Елене было совсем скоро, – и заселились они в землянке. Там, в землянке, и родился их сын Анастас, брат Харлампия. А спустя год на земле уже стоял дом – в три комнаты, вытянутый и плоский, рассчитанный на большую семью. Детей Елена рожала дома, и Павлос, услышав протяжный и глухой стон жены, мигом бросался на соседнюю улицу – за повитухой.
Та, полная, даже раздутая какой-то сердечной болезнью, с трудом поспевала за беспокойным папашей.
– Успеем! Не кошка ж! – причитала повитуха, припадая на обе ноги.
Не кошка, а два раза не поспели – одного Елена уже выдавила из своего обширного нутра, но подхватить успели. А вот девочку не спасли – лежала она у Елены в ногах, обернутая, словно спеленутая пуповиной, и всем было ясно, что дело тут – увы – уже непоправимое.
Пятерых родила Елена – могла бы и больше. Крепкая была баба, здоровая. С быком управлялась точно заправский мужик. А заболела совсем рано – едва перевалило за полтинник. Слабая стала – ни ножа в руке удержать, ни кастрюлю поднять, ни курицу ощипать. Болезнь была неизвестная и непонятная – врачи, по которым таскал жену Павлос, качали головами и говорили, что ослабела она от родов и тяжелой жизни. Павлос не верил – когда это женщины ослабевали от родов и домашней работы? И верить врачам перестал. Только молился, чтоб бог подержал на земле Елену подольше.
Хозяйкой в доме стала старшая дочь Христина.
Братья Харитиди – Анастас, Димитрос и Харлампий – были непьющие и работящие. Сестры, Христина и Лидия, сами искали братьям невест – серьезное дело привести в дом человека. Со всеми сладили, даже с капризным Дмитрием. А вот с Харлампием, дурачком, не смогли…
Танька приходила домой аккурат к приходу мужа. Ждала не на кухне, где вечером собиралась семья. Ждала у себя в комнате.
Он вбегал в комнату запыхавшись.
– Гнались? – улыбалась счастливая Танька.
Харлампий мотал кудрявой башкой и махал рукой – какая разница!
И вправду, какая разница? Они так успевали соскучиться друг по другу, что неведомые силы подбрасывали, кидали в объятия, словно приклеивали друг к другу и… Они застывали.
Через час, надышавшись друг другом, они выходили к столу. Ужин уже подходил к концу, и проворные хозяйки спешно и ловко накрывали чай.
Глядя на молодых, кто-то усмехался, а кто-то недовольно хмурился.
А тем все нипочем! Тарелку с горячим супом ставила перед братом Христина, сестра. Чай наливала жена брата Агния.
Танька отламывала по кусочку хлеб и макала его в тарелку мужа. После чая, не принимая участия в шумных и бесконечных семейных разговорах, они молча вставали из-за стола, брали друг друга за руки и снова уходили к себе.
А на огромной, словно танцплощадка, летней веранде – три сдвинутых вместе стола, длинные лавки, две газовые плиты в ряд, два холодильника, не справляющиеся с жарой и оттого шумно фыркающие и трясущиеся, словно больной в лихорадке, еще долго сидела семья – три поколения очень похожих друг на друга людей.
Чужих здесь не было – чужая женщина с белыми, летящими за тонкой спиной, легкими, словно ветер, волосами уже крепко спала в своей комнате, прижавшись острой и нежной скулой к могучему, темному от солнца и колючему от жестких, курчавых и густых волос плечу мужа.
На веранде народ постепенно рассасывался – сначала загоняли в дом ребятню. Потом подростков. Дальше провожали стариков, нежно поддерживая их под острые локти.
Потом уходили мужчины – завтра снова рабочий день. А женщины, усталые, замученные, вытирали мокрой тряпкой липкие клеенки, заталкивали вечно не помещающиеся кастрюльки и плошки в холодильник, гоняли веником упавшие со стола крошки и корки и, широко зевая, не забывали в который раз упомянуть вредных соседок, взлетевшие на базаре цены и, разумеется, дурака братца с «этой его белобрысой нерадивой козой».
Поговорили, и ладно. Последняя щелкала выключателем и наконец, устало перебирая ногами, шла к себе. Услышав за дверью храп мужа, шептала: «Слава те, Господи», – и тихонько, словно тень, просачивалась в комнату. Не дай бог разбудить – а то начнется! Харитиди – мужики крепкие, разбуди среди ночи – пожалуйста, никаких отговорок.
Знаем мы этих мужиков, им-то все нипочем! А сил-то совсем не осталось….
Дай бог доплестись до кровати…
Прошло два года, а Харлампий с Танькой ничуть не остыли. Все было по-прежнему. По-прежнему Танька читала в саду свои затрепанные книжонки, по-прежнему не спешила помочь золовкам и невесткам, словом, по-прежнему плевала на всех. И всем надоело обсуждать эту тетеху – больная на голову, что говорить. А то, что опоила этого дурака, итак понятно. Да кто бы в здравом уме из мужчин Харитиди смирился с таким позором!
Не сама опоила, так ее мать, Зойка-пьянчуга. Захотела пристроить девку на сытные хлеба! И под боком, напротив, и как сыр в масле.
Зойка к Харитиди не заходила – гордая! А если и случалось, то за стол не садилась, хотя жадно оглядывала великолепие щедрого и обильного стола.
Да и чувствовала отношение – что говорить. И к себе, и к своей бестолковой Татьяне.
А когда Христина или Лидия бросали в сердцах:
– Кого ты вырастила, Зоя?
Та зло прищуривала все еще красивые глаза и с недоброй усмешкой заявляла:
– И что? Вот вы, курицы, целый день хлопочете, целый день у плиты и у корыт! А мужики ваши вам за это хоть раз спасибо сказали?
Сестры, набычившись, молча ожидали продолжения.
И Зойка воодушевленно продолжала:
– Вот именно! А Таньку мою дурачок ваш на руках носит. Пылинки сдувает. И никто ему, кроме нее, нерадивой, не нужен! Что, съели? – Зойка победоносно оглядывала растерявшихся женщин.
Наконец кто-нибудь отвечал:
– Стыда на вас нет!
И все подхватывали эти слова, и начинался негромкий шелест.
– Нет! – соглашалась Зойка. – Объела вас моя Танька? Объегорила? Отобрала чего? Украла? Может, уважения не выказала?
Сестры удрученно молчали.