Орфография - Быков Дмитрий Львович 41 стр.


Ему страшно было подумать, что может получиться из смеси этой сословной спеси, имперских взглядов и большевистской «свежей силы», — и он успокоил себя: померещилось.

— Неужели вам не хочется начать сначала? — снова заговорил Льговский. — Неужели вам не хочется построить новую жизнь с нуля, без кнута и татарщины? Вы скажете мне сейчас, — он прямо, тяжело посмотрел на Алексеева, — вы скажете мне: чем жид — лучше татарин. Вам невдомек, что я предлагаю вам мир без жида и татарина, без границ и условностей…

— И земного тяготения, — ехидно вставил Казарин.

— И земного тяготения, — твердо продолжил Льговский.

— Вы думаете, что связаны пиджак и плечо, — сказал Барцев. — А я думаю, что связаны пиджак и четыре. Может быть логика Евклида и логика Лобачевского, физика Паскаля и физика Эйнштейна. Вы хотите жить в двухмерном мире, а я в четырехмерном. Чтобы был трехмерный, нужны мы оба.

Ашхарумова улыбнулась и посмотрела на него долгим заинтересованным взглядом. Он говорил дело. Ей давно уже казалось; что Эйнштейн, Лотреамон и Мельников упразднили старое искусство, что мир утратил прежний порядок и силу тяготения, — и падать ей было слаще, чем ходить. Она вопросительно глянула на Казарина — отчего тот молчит? — но он лишь отрицательно качнул головой. Разговор был принципиальный, дело шло не о репутациях, а о том, удастся ли сохранить единство; на единство ему было наплевать — он всю жизнь был сам по себе, — а репутацию при таком накале страстей стоило поберечь. Можно было ограничиться парой mots, не имевших особенного смысла.

— Демагогия, мерзкая демагогия! — не выдержал Долгушов. — Убивать ради искусства, насиловать ради новой логики… Боже мой! До чего докатилась нация, если таков ее цвет! И это в день, когда два мученика…

— Оставьте вы в покое двух мучеников, — неожиданно резко сказал Соломин. — Эти мученики были воплощенными посредственностями, я знал обоих, и единственный свой подвиг совершили, когда умерли. Не будем же оскорблять лицемерием их память и признаемся, что к великим событиям подошли банкротами. Ради такого признания стоило погибнуть… чтобы другие могли начать заново. Когда гибнет империя — за ее возрождение надо заплатить.

Льговский подумал, что возрождение империи — последнее, чего ему бы, пожалуй, хотелось на этом свете. Но терять такого союзника, вдобавок непредвиденного, он тоже не собирался, а потому почел за лучшее промолчать.

— Значит, война, — твердо и грустно произнес Хмелев, но тут же с последней надеждой поднял глаза на Борисова. Борисов молчал.

— Тогда уж знайте — все пойдет всерьез, — опустив глаза, проговорил Хмелев. — Если вы с ними — мы враги.

— Если для вас важней, с кем мы, а не кто мы, — мы действительно враги, — также потупившись, отвечал Борисов.

— Ну, прощайте. Я вас всегда любил, Константин Борисыч.

— Я и впредь буду любить вас, Николай Алексеич.

Только прощального объятия недоставало, но от этого последнего движения удержались оба. Некоторое время все молчали.

— Господа, прошу ко мне, — деловито сказал наконец Соломин. — Квартира велика, там обговорим наши планы, а затем выберем новое место. Вещи можно завтра забрать, а я живу тут неподалеку.

Он встал и пошел к выходу. За ним потянулись остальные раскольники — общим числом пятнадцать человек. Льговский выжидательно обернулся на Ловецкого, но тот отвел глаза и остался на месте.

— Да, — сказал Хмелев. — Ну что ж, ну что ж.

— Ну что ж, ну что ж. Да… Жаль, что они не дают нам спирту. Сейчас не повредило бы, честное слово.

— А вы взяли бы у них спирт? — спросил Казарин.

— Отчего ж нет, взял бы. Отняли профессию — пусть обеспечивают. Не романы же мне писать о братьях Чихачевых и роковых Маланьях.

— И что вы намерены делать?

— Будем спорить с ними, пока они будут нас терпеть. Будем бороться…

— Ну, Бог в помощь, — сказал Казарин. — Я буду с вами. Веди нас, Сусанин. Есть времена, когда важно не делать то-то и то-то, а быть там-то и там-то.

Ашхарумова посмотрела на него загадочно — он прочитал в этом взгляде только нежность, но было в нем и любопытство, и вызов, если угодно. Впрочем, она не сомневалась: где надо быть — он знает лучше других. Ночи прекраснее этой у них еще не было.

Первым газету развернул Ватагин; некоторое время он сидел в полном оцепенении.

— Что ж вы не читаете? — вмешался наконец Оскольцев. — Что там такого, большевиков, что ли, скинули?!

— Убили, — выдохнул Ватагин.

— Кого? Кого? — зашумели все.

— Шергина с Кошкаревым.

— Быть не может, дайте! — Гуденброк решительно шагнул к нему и вырвал газету. Ватагин не пошевелился, так и застыл с выпученными глазами. — Ну где, что? (В полутьме, вечно царившей в семнадцатой камере, человеку с его зрением трудно было разглядеть узкий шрифт «Речи».) Господи! Господи!

— Да читайте же, черт бы вас.

— «В ночь на двадцать второе января караульный Изотов, под чьей охраной арестованные министры были перевезены в Лазаревскую, с тремя матросами ворвался в больницу. Изотов, как рассказал снятый им караульный матрос, был в сильном опьянении и ярости… С караульным он не разговаривал, сказал ему только, что „нечего врагов стеречь“». — Голос Гуденброка задрожал, и он опустился на нары.

— Мерзавцы, — прохрипел Ватагин. — Как они смели нам не сказать? Мерзавцы!

— А для чего вам говорить? — тихо спросил Гуденброк. — Овца не должна знать, что ее зарежут. Но теперь-то вы поняли, что отсюда не выйдет никто?

— Мерзавцы, — повторял Ватагин. — Мерзавцы. Мерзавцы.

Все еще повторяя это слово, он встал, сомнамбулически подошел к двери и принялся медленно, размеренно колотить в нее кулаками. Скрежетнул ключ, и в дверь просунулась голова караульного Крюкова.

— Что буяните? — спросил он с добродушием сытого кота.

— Убийца! — заорал Ватагин и плюнул; Крюков еле успел убрать голову, но тут же вновь просунулся в камеру.

— К своим захотелось? — уже без всякого добродушия, ровно спросил он. — Так это мы живо. Погодите, скоро все к ним пойдете. Кончилась лафа.

Прошло около часа — в молчании, в редком обмене ничего не значащими словами, — когда ключ опять повернулся в замке и в камеру по-хозяйски вошел Изотов. Он был крепко избит, левый глаз его заплыл, на правой скуле багровела ссадина. Между тем глядел он победителем, хозяином.

— Слышь, братишка, всех их сразу-то не пореши, — хохотнул ему вслед Крюков.

— Не боись, тебе оставлю, — не оборачиваясь, ответил Изотов.

Он стоял у двери, захлопнувшейся за ним, на виду у всей семнадцатой камеры; девять человек с ужасом глядели на него.

— Послан для укрепления боевого духа, — сказал Изотов. — Разнежились тут, так вот для порядку. Приказ главного командования, — он усмехнулся и прошел к свободному месту в углу.

Назад Дальше