Мне именно нравится, что этот океан — водный, звездный — еще и обещание всего. В нем и так есть уже все…
— В феврале я чувствовала себя тут, как в конце времен, — сказала она, откладывая шитье. — Посмотри, почти незаметно: художественная работа! Просто удивительно, до чего я все умею. С вас, барин, полтинник. В феврале тут хуже всего: кажется, любой питерский холод не так тяжело перенести, как здешний ветер. Чувство, будто никогда уже не остановится — так и будет дуть, дуть, выть, выть…
— Почему ты не уехала в Питер, Таня? — Он впервые спрашивал ее об этом и боялся услышать невыносимое, мучительное, с чем нельзя будет жить. Таня вздохнула.
— Сначала думала пересидеть до ноября, — скучным голосом сказала она. — Тепло и почти сытно. Потом пришли новости про эти дела, которые все вдобавок называли по-разному: я и теперь не очень понимаю, что там произошло.
— Утешься, никто не понимает.
— Вот, а там декабрь — пошли перебои с поездами, ужасные слухи о голоде, о том, что царь убит… И потом, я знала, что будет какой-то толчок и вытолкнет меня отсюда. Может быть, ты приедешь.
— Не говори только, что ты этого ждала.
— Конечно, ждала. Чего же еще мне было ждать.
— Таня, я ведь все равно спрошу, с кем ты была тут.
— Конечно, спросишь. Ты ужасно одинаковый. Тебе всегда будет недостаточно того, что сейчас я с тобой. И всего этого тебе будет мало, — она обвела взглядом комнату, — и этой ночи мало…
— Ах, да Бог с ним со всем, — сказал он, чтобы успокоить ее. — Но ты поедешь со мной обратно?.
— Конечно, поеду. — Она словно удивлялась, как об этом можно было спрашивать вообще, но эта-то пылкость и показалась ему наигранной.
— Не поедешь, я знаю, — подначил он.
— Ну не здесь же оставаться. — Таня пожала плечами. — Конечно, уедем. Я уехала бы к тебе и раньше, если бы только была уверена, что ты не оттолкнешь меня.
— Честно тебе сказать, я и сам бы не уехал, — произнес Ять, закуривая и всматриваясь в темноту за окном. Собаки снова подняли перебрех по всему Гурзуфу. — Что там делать? Здесь действительно дырка в другой мир, ни пространства, ни времени, и все нищи, и у всех все есть — еда берется ниоткуда, уж подлинно Господь посылает… Бегают какие-то милые чудаки вроде Зуева или Свинецкого… Возвращаться не хочется, право. Там такая скука теперь и настолько невозможно разговаривать с людьми — все упирается в керосин, в карточки и в несчастный вопрос, за кого я. А за кого быть, когда там петля, тут удавка… Остались, пожалуй, два человека, ради которых стоило бы вернуться, — старый да малый, и обоих ты, кажется, не знаешь.
— Может быть, и знаю. А кто?
— Один — Клингенмайер, собиратель древностей, а в сущности, старьевщик. С ним я любил разговаривать, потому что он кое-что понимал… А про второго даже я почти ничего не знаю, знаю только, что я перед ним ужасно виноват. И он рассказал ей про мальчика.
— Ять! Мы найдем его, непременно найдем и возьмем к себе!
— У него есть родители.
— Если есть — отведем к родителям. Но скажи на милость, чем же ты виноват? Привел к себе, накормил…
— Мало накормить, надо было уследить. Впрочем, вряд ли тебе все это интересно.
— Ять! — Она вскочила, подошла и спрятала лицо у него на груди. — Отчего ты злишься? Что я не так сделала?
— Все так, я просто понимаю иногда, что нам опять придется куда-то деваться друг от друга.
Это ветер.
— Господи! — Она подняла на него сердитые круглые глаза. — Нет такой идиллии, среди которой тебе вдруг не стало бы тошно.
— Это точно, — кивнул он. — За это-то меня все и упраздняют. Кто ни придет, тот и гонит из азбуки. Вся надежда на Свинецкого: его бы воля — он ввел бы двадцать ятей и за ошибки арестовывал, чтобы вырастить когорту настоящих борцов. Одна беда — когда эти борцы победят, они вообще отменят письменность.
— Да выпустит он тебя, что ты все о нем думаешь!
— Нет, знаешь, его я совсем не боюсь. Как ни странно. — Ять сел на диван, Таня легла и положила голову ему на колени. — На опасность у меня чутье с рождения, а он не опасен. Могу на него злиться, могу смеяться — но чувствую, что он не сила. Такая же лишняя буква, как и я.
— А кого боишься?
— Здесь — никого. — Он гладил ее теплые темные волосы, зарывался в них руками и готов был сидеть так бесконечно. — А в Питере есть кого бояться, и именно поэтому так смешны мне все эти споры — в сущности, между своими. Ведь и среди большевиков полно своих, с которыми вполне можно разговаривать; и среди интеллигенции довольно хамья… Один такой барин жил и на Елагином до раскола — действительно барин, белый, холеный, но удивительно ловкий на всякую работу и страшно приверженный сильной власти.
— Я тоже ловка на всякую работу.
— Ты другая. А впрочем, и в тебе кое-что пугает меня. Ты была бы своей при всех, со всеми.
— Да, но при этом ничьей. Не забывай, пожалуйста.
— Это-то меня и утешает. Так вот, они ссорятся, выясняют отношения, марают друг друга, как только могут, — а те, кого действительно надо бояться, выжидают только момента, когда им можно будет вылезти наружу. Этих я действительно боюсь — потому что для нас еще есть запреты, а для них нет.
— Да разве в запретах все дело? Ты их сам ненавидишь.
— Не в запретах, Боже мой, а… как бы сказать? В бессмысленных условностях, по которым только и узнаешь своего. Без этих условностей, этих своих — я сам уже иногда не знаю, есть ли я на свете или меня вправду упразднили вместе с буквой… Дело даже не в пресловутой вежливости или обращениях на «вы»: простонародье как раз очень вежливо, соблюдает этикет, салфет вашей милости… Я знаю, как извозчики в своей среде презирают того, кто грязнее прочих, или того, кто не выучился господской речи… Как же-с, оченно понимают! Нет, мы скорее как те зуевские альмеки, которые и сами не скажут, зачем все это проделывают. Просто их жизнь оплетена паутиной сложнейших взаимодействий с миром. Не знаю даже, как сказать…
— Ах, что ты объясняешь так долго! Я все это знаю тысячу лет. Почему в детстве иногда кажется, что надо сейчас же открыть окно, или прикоснуться к столу, или переставить стул?
— Да, вроде этого. Некоторые всю религию выводят из таких предчувствий. И знаешь, я помню день, когда тебя встретил: ведь я мог не пойти туда, не хотел — но был какой-то уголек, тлел, тлел и не давал сидеть дома…
— Да. И еще, знаешь, меня очень утешила история, когда некто собирался ехать к другу, но вдруг почему-то, уже в трамвае, почувствовал сильнейшее желание вернуться домой и поменять местами две книги на полке. Зачем, с какой стати? Но он вернулся, пешком пошел домой, переставил эти книги — и тут узнал, что в доме друга внезапно обрушился потолок, как раз в столовой, где они наверняка были бы в эту минуту!
— Ну, это совпадение: может, ему каждый день хотелось вернуться и переставить книги, а один раз это спасло…
— Скорее всего. Но я точно знаю, что слышу какие-то струны.