Отец мой редко говорил со мной о прошлом, поэтому я очень мало выяснил о том, что было дальше. Но из того немногого, о чем он упоминал, мне удалось слепить себе относительно неплохое представление о климате, в котором жила семья.
К примеру, они постоянно переезжали. Нередко мой отец ходил в две или даже три разные школы за год. Денег у них не было, поэтому жизнь превратилась в череду побегов от квартирных хозяев и кредиторов. Семью, и без того закрывшуюся в самой себе, кочевничество это еще больше отгораживало от окружающих. Нет никаких устойчивых точек отсчета: ни дома, ни города, ни друзей, на которых можно положиться. Лишь сама семья. Жизнь чуть ли не в карантине.
Мой отец был самым младшим и всю жизнь не прекращал смотреть на трех своих старших братьев снизу вверх. В детстве его прозвали Сынком. Он страдал астмой и аллергиями, в школе хорошо успевал, в футбольной команде играл крайним, а в Центральной средней школе Ньюарка бегал на четверть мили в легкоатлетической команде. Школу он окончил в первый год Депрессии, семестр-другой учился на вечернем в юридическом, а потом бросил, ровно так же, как и его братья до него.
Четверо братьев держались вместе. В их верности друг другу было что-то чуть ли не средневековое. Хоть они и разнились, а в каких-то отношениях друг другу даже не нравились, я о них думаю не как о четырех отдельных личностях, а как о клане, о четырехкратном образе солидарности. Трое – самые младшие – стали в итоге деловыми партнерами и жили в одном городе, а четвертого, жившего в двух городках от них, в бизнес ввели они втроем. Ни дня не проходило без того, чтобы отец не виделся с братьями. В смысле – всю жизнь: каждый день более шестидесяти лет.
Они перенимали друг у друга привычки, речевые обороты, мелкие жесты, все перемешивалось у них до такой степени, что невозможно было определить, кто из них источник любого данного отношения или мысли. Чувства моего отца оставались несгибаемы: он никогда не говорил о своих братьях худого слова. Опять же другой для него определялся не тем, что делал, но тем, чем был. Если кому-то из братьев случалось как-то обидеть его или сделать что-либо возмутительное, мой отец тем не менее отказывался его осуждать. Он мой брат, говорил он, как будто это все объясняет. Братство было первым принципом, неоспоримым постулатом, единственным на свете верованием. Как веру в бога, ставить его под сомнение было ересью.
Как самый младший, мой отец был и самым приверженным из четверых, а также – самым из них неуважаемым. Он больше всех работал, был самым щедрым с племянниками и племянницами, однако все это никогда толком не ценили, куда там – даже полностью не признавали. Мать вспоминала, что в день их свадьбы, на банкете после церемонии, один из братьев прямо-таки сделал ей неприличное предложение. Удалась бы ему эта эскапада – другой вопрос. Но сам факт того, что ее поддразнили, дает общее представление о том, как братья относились к моему отцу. Так не поступают в день свадьбы человека, даже если человек этот – твой брат.
Однажды они явились с женами, и к ней случайно заглянул сосед – и удивился, обнаружив такое сборище. «Это ваша родня, миссис Остер?» – спросил он. «Да, – ответила она, сияя от гордости. – Это –. Это –. Это –. А это Сэм». Сосед несколько опешил. «А эти милые дамы? – спросил он. – Они кто?» – «О, – ответила она, отмахиваясь. – Эта −ва. Эта −ва. Эта −ва. А эта Сэмова».
Ее портрет в кеношеской газете отнюдь не был неточен. Она жила ради детей. (Адвокат Бейкер: «Ну куда денется женщина с пятерыми такими детьми? Она привязана к ним, и суд сам видит, что они привязаны к ней».) В то же время она была тираном – часто орала и закатывала истерики.
) В то же время она была тираном – часто орала и закатывала истерики. Злясь, она колотила сыновей по башке метлой. Она требовала преданности – и получала ее.
Однажды мой отец накопил крупную сумму, десять или двадцать долларов, заработанную на доставке газет, чтобы купить себе новый велосипед, – так его мать зашла в комнату, взломала копилку и забрала у него деньги, даже не объяснившись. Деньги ей были нужны заплатить по каким-то счетам, и отцу ничего не оставалось делать, даже не пожалуешься никому. Рассказывал он мне эту историю не для того, чтобы показать, как мать его обидела, а продемонстрировать, что благо семьи всегда важнее блага ее отдельных членов. Возможно, он был недоволен, но не жаловался.
Правил у нее каприз. Для ребенка это значило, что в любой миг на него могло обрушиться небо, он никогда не был ни в чем уверен. Стало быть, учился никогда никому не доверять. Даже себе. Всегда придет кто-нибудь и докажет, что мыслил он неправильно, что так не считается. Он научился никогда ничего не хотеть чрезмерно.
Комическая сторона его несуразности. Иногда она ему служила очень хорошо.
Насколько мне помнится, мной она практически не интересовалась. Единственный раз подарила мне что-то – дважды или трижды подержанную детскую книжку, биографию Бенджамина Фрэнклина. Помню, прочел ее от корки до корки, до сих пор даже вспоминаются некоторые эпизоды. Будущая жена Фрэнклина, к примеру, расхохоталась, впервые его увидев – он шел по улицам Филадельфии с огромной буханкой хлеба под мышкой. У книги была синяя обложка, а проиллюстрирована силуэтами. Тогда мне было лет семь-восемь.
После смерти отца в подвале его дома я обнаружил кофр, некогда принадлежавший его матери. Он был заперт, и я решил взломать замок молотком и отверткой, решив, что в нем хранится какой-то забытый секрет, давно утраченное сокровище. Застежка отпала, я поднял крышку – и вот он, снова-здорово, этот запах, вздымается ко мне, непосредственный, ощутимый, словно сама бабушка. Будто я только что открыл ее гроб.
Внутри не оказалось ничего интересного: комплект разделочных ножей, горка искусственных драгоценностей. А также твердая пластмассовая дамская сумочка на парадный случай, нечто вроде восьмиугольной шкатулки с ручкой. Я отдал ее Дэниэлу, и он тут же устроил в ней переносной гараж для своего парка маленьких грузовиков и легковушек.
Радиомастерская со временем привела к небольшой лавке бытовых приборов, которая, в свою очередь, превратилась в крупный мебельный магазин. С того момента он принялся за недвижимость (купил, например, дом для матери), пока внимание его не сместилось с мебели целиком, и недвижимость не стала для него полноправным бизнесом. Партнерство с двумя братьями с одного занятия переносилось на следующее.
Каждое утро вставал рано, домой возвращался поздно, а между – работа, ничего, кроме работы. Работой звалась страна, в которой он жил, и был он среди величайших ее патриотов. Однако не скажешь, что работа была ему в удовольствие. Трудился он прилежно потому, что хотел как можно больше денег. Работа была средством достижения цели – дорогой к деньгам. Но и цель не могла дать ему удовольствия. Как писал молодой Маркс: «Если деньги являются узами, связывающими меня с человеческою жизнью, обществом, природой и людьми, то разве они не узы всех уз? Разве они не могут завязывать и расторгать любые узы? Не являются ли они поэтому также и всеобщим средством разъединения?»
Всю жизнь он грезил о том, чтобы стать миллионером, быть самым богатым человеком на свете. Он хотел не столько самих денег, но того, что они собой представляют: не просто успех в глазах всего мира, но способ сделать себя недосягаемым. Иметь деньги означает больше, чем иметь возможность покупать вещи: это значит, что мир тебя никогда не тронет. Деньги в смысле защиты, стало быть, не удовольствия.