Тайная жизнь - Паскаль Киньяр 5 стр.


Просыпаясь, я открывал глаза в полумраке и видел, как возле свисающей электрической лампочки сверкает серебро распятия, окруженного спадающими на плечо Христа зелеными листьями освященного букса.

Рука Неми по-прежнему лежала на моем теле, непристойная и властная.

Неми преследовало ее социальное происхождение. Ее детство было настолько печальным, что она не хотела о нем вспоминать. Мне всегда мерещилось, что вначале она была очень бедна, но это ощущение ни на чем не основывалось. В любом случае ей не хватало веры в себя или бесстыдства, без которых невозможно играть на публике. Пансионерка, за которую платила мать Сильвиан, она словно не имела ни малейшего права подниматься на эстраду.

Стоило ей прийти в музей, она конфузилась и проходила по залам как можно быстрей, торопливо, чуть не бегом. Ее не смущали только дорогие рестораны, но роскошные кварталы, где они были расположены, пугали ее. Чревоугодие снимало все внутренние запреты, поэтому нам пришлось и дальше ходить в ресторан вместе. Но все остальное, кроме еды, поощряло ее пугливость, усиливало недоверчивость, она словно сама себя потеряла, выстроила сама себе преграду, по доброй воле забилась в угол и только там сама себя узнавала. Это была ее тайна, которую она противопоставляла непринужденности, богатству, беспечности, спокойной и приветливой легкости — всему, что в ее глазах было присуще другому миру, не тому, в котором она желала жить.

В этот мир она бы никогда не попала, потому что не желала в него проникнуть.

Я читал, что один из верных признаков, без всякого сомнения подтверждающий любовь, — это острое наслаждение, которое испытывают те, кто любит, когда границы жизни обожаемого существа расширяются благодаря воспоминаниям о его детстве; надо сказать, что вместе с пересказами снов это наиболее неудобоваримый вид повествования.

Это не так.

О ней я не узнал ничего. Она отказывалась от признаний. Или, скорее, она их прогоняла. Ее лицо искажалось. Она отбрасывала их резким движением руки. Я на самом деле ничего не знаю о ее жизни. Если же кто-то пытался выжать из нее детские воспоминания, Неми произносила всего одну фразу. Эта фраза повторялась от случая к случаю, очень тихо: «Понимаете, мне оставалось только губы себе кусать». А потом Неми умолкала, как если бы уже все сказала. И в определенном смысле все уже было сказано, как только она замолкала. Мне очень нравилась эта фраза. Я думал о собственном детстве, разорванном на два языка, под конец завоеванном тишиной и музыкой, которые, честно говоря, спутались у меня в голове почти до безумия.

Неми с искусанными губами, с прищуренными глазами — для меня это был знак начинать. В напряженном сообщничестве, в тишине, пронизанной холостым ритмом, предшествующим началу, мы ныряли вместе.

В конце сонаты, растерянные, мы вместе оказывались на берегу реальности.

Суждено ли мне было преуспеть там, где она не посмела победить?

Ее переполняла безоговорочная уверенность в моих талантах.

Принесенную в жертву карьеру Неми я бы объяснил так: существует каторжная сторона искусства.

Мое определение каторжной стороны искусства: броситься в воду. Я возвращаюсь в Пестум, к ныряльщику, вытянувшему вперед руки с сомкнутыми лодочкой ладонями на обороте своего надгробия. Это Божий суд. Каждый художник должен быть согласен на то, чтобы лишиться жизни.

Неми никогда не смогла бы, при всей одаренности, пожертвовать собой настолько, чтобы исчезнуть, уступив место своему дару. Она могла бы быть гением.

Она могла бы быть гением. Не захотела.

На мой взгляд, это было необъяснимо и — таков я был в то время — непростительно.

Позже я четырежды (помимо Неми) сталкивался с виртуозами, которые, обладая беспримерным музыкальным талантом, внезапно оказываются не способны прикоснуться к инструменту, хотя мастерски им владеют. А именно когда организовал фестиваль оперы эпохи барокко в Версальском замке, и раньше, когда Жорди Саваль попросил меня помочь ему провести гастроли ансамбля «Le Concert des Nations» во всех европейских столицах.

Внезапно они отрекаются.

Причины понять невозможно. (Это уже потом они запивают, употребляют наркотики, замыкаются, впадают в отчаяние, убивают себя. Словно пытаются этим необузданным поведением объяснить поступок, который явно предшествовал своей причине.)

Каждого из них без особой деликатности (из-за Неми) я спрашивал о причине их музыкального или, по крайней мере, профессионального самоубийства.

Они растерянно смотрят на вас. Задумываются.

Они искренне задумываются, но в самом деле не могут назвать причину решения, которое, в сущности, опустошает их жизнь, — им его будто навязал кто-то; во всяком случае, они несомненно этого не хотели. Двое из них покорно признали, что сами не знают, почему так вышло. Они были в депрессии. Говорили, что им страшно и что они больше не могут. Причина, однако, прозрачна и ясна, как родниковая вода. Вот слова Расина, прекратившего писать из-за шайки негодяев, загубивших его «Федру». Он заявил Гурвилю, что получает меньше удовольствия от творчества, чем неудовольствия от критики, которую на него обрушивают. И не желает больше «служить мишенью для оскорблений». Смертельное соперничество для некоторых людей невыносимо. Соперничать, состязаться, сражаться за место, смертельно рисковать при каждой попытке новаторства, снова и снова бросать вызов — это все равно что без конца убивать или быть убитым. Это поединок. Страшно даже не то, что убьешь. Страшно, что можешь умереть. И что каждый раз можешь умереть снова и снова.

Для некоторых это невыносимо.

Я полагаю, что ее останавливала эта бесконечная возможность смерти.

Играть при всех, творить, подставляться под удар, идти на возможную смерть — это все одно и то же. Впрочем, именно поэтому столько людей, блистающих талантами, делают выбор в пользу убийства. Их называют критиками. Что есть критик? Некто, очень боявшийся умереть. В больших европейских и североамериканских городах те, кто способен умереть и воскреснуть, постоянно сталкиваются с теми, кто не способен воскреснуть и поэтому убивает. Это называется культурная жизнь. Отмечу, что слово «культура» не подходит. Но подчеркиваю, что слово «жизнь» годится еще меньше.

Тогда она была моей наставницей. Сказанное ею имело надо мной непреложную власть. Я засыпал, размышляя о ее замечаниях, вновь и вновь прокручивал их в голове. Когда я клал смычок на пюпитр, когда разминал пальцы, когда ждал ее приговора моей игре, все во мне сладко замирало.

— Обещаете, клянетесь мне, что будете молчать?

— Обещаю. Клянусь.

На ковре в спальне она опустилась передо мной на колени. Я стоял, и с меня стекала вода. Я разговаривал с конским хвостом, склонившимся подо мной в попытке развязать намокшие и разбухшие от дождя шнурки, из-за которых мне не удавалось самостоятельно разуться.

— Тогда идите.

Она встала и протянула ко мне обе руки. Я схватил их. Она уже прикрыла глаза.

Постепенно, одну за другой, с грустью, с ощущением какой-то нелепости, я вспоминаю все уловки, к которым мы вынуждены были прибегать, чтобы увидеться.

Назад Дальше