Что ж, в наблюдательности Фотию Фекловичу явно не откажешь: социализм советский явно созрел, даже, кажется, уже и перезрел основательно, но об этом молчок во избежание несварения желудка.
К моменту нашей встречи с Клезмецовым прошло уже десять лет с тифлисской ночи, и образ этого «большого политика» (как он себя полагал) окончательно откристаллизовался. От Моссовета дошел он до Верховного Хурала, от членства в бюро до Ревизионной комиссии ЦК, от секретариатства в Союзе фотографов до первого секретариатства в могучем фотосоюзе Российской Федерации. Был он членом редколлегии десятка журналов, возглавлял бесчисленные выставкомы, да еще еженедельно просвещал массы по телевидению в рамках Ленинского университета миллионов – «после кино из всех искусств для нас главнейшим является фотография!».
Внешне являл он теперь собой тяжеловатого товарища, однако не совсем традиционно партийного толка. За ним как бы утвердилось право на намек. Длинные волосы кружком, полуседая уже борода клинышком как бы намекали на преемственность от русских революционных демократов. Мощные линзы с дымком прятали нехорошие глазки Фотия Фекловича, и в общем иностранцу какому-нибудь нетрудно было его принять за возродившийся тип русского традиционного политика-земца, журналиста и либерала. Даже уж и самый реакционный иностранец не поспешил бы сказать о Фотии Фекловиче «чекистская шкура». Не всякому ведь иностранцу бросались в глаза губы могущественного товарища, не всякий же был физиономистом и мог обратить внимание на губы, которые, хоть и звучит это дешевым каламбуром, выдавали Фотия Фекловича с головой. Просвечивая сквозь седоватую растительность, они свидетельствовали исключительную мерзость, и, хоть не пришлось еще деятелю «зрелого социализма» подписывать расстрельных списков, по губам было ясно – надо будет, подпишет и еще попросит.
– Хорошо у вас, Фотий Феклович, – сказал генерал, искусно делая вид, что французский коньячок не злину в нем бередит, а, напротив, «людскую ласку» к товарищу по оружию.
– Кажется, расширились за последнее время?
– Да вот, квартирешка по соседству освободилась, – с некоторой натугой проговорил Клезмецов. – Ну, Моссовет решил ее присоединить к моему… апартману, так сказать… нередко приходится ведь принимать избирателей, и фотографы приходят, и ТиВи, и то, и ce… иностранные гости опять же…
– Очень правильное и своевременное решение принял Моссовет, – покивал генерал. – Творческому человеку нужен метраж… – замолчал на секунду, подумал «поразить – не поразить», решил «поразить» и процитировал из Пастернака: -
«Мне хочется домой, в огромностьквартиры, наводящей грусть…» А Маяковский-то как шагами саженья мерил? Впрочем, ему как раз тесновато было… – Он вдруг заметил свое отражение в отдаленном зеркале и обозлился еще больше, так ему не понравился отражающийся почти старик с неопрятными клочками седых волос и бровей. – Вы, кажется, квартиру Четверкинда Ефима присовокупили к своей? Интересно, он про это знает?
– Простите, не понял. – Пальцы Фотия Фекловича, по новой позитивно-национальной привычке сомкнутые на животике, разомкнулись в вопросительном движении.
– Просто интересно, знает Фима, что вы его квартиру заняли, или нет. – Планщину вспомнился быковатый наклон головы этого богемного Четверкинда. Много нервов ребятам попортил во время разработки, однажды даже рафиком его чуть не задавили, сам бы и был виноват, нечего убегать, когда за тобой «железы» ездят.
– Да ему, должно быть, уже все равно, – не без некоторой озадаченности хмыкнул Фотий Феклович.
– Ну, почему же, Фотий Феклович? – с неадекватной как бы страстью удивился Планщин. – Ведь не мертвый же еще человек!
– Я не говорю, что мертвый, я этого не говорил…
Клезмецов явно сбился, не понимая столь неожиданной симпатии к «отъехавшему». Вот редкий пример неприятного чекиста, подумал он о генерале Планщине. Всегда говорит с каким-то задним смыслом, как будто всех подозревает в нехорошем, странный какой, несовременный профессионализм.
– Я ведь не сказал, что он умер, – повторил Фотий Феклович. – Просто, должно быть, и думать забыл об этой квартире в своем Тель-Авиве.
– Нью-Йорке, – уточнил генерал. Клезмецов поднял рюмочку.
– Как-то странно мы сегодня, Валерьян Кузьмич, разговариваем. Ведь были же на «ты», даже на брудершафт пили в ГДР…
Планщин хлопнул себя ладонью по лбу.
– Прости, Фотий, запамятовал я. Ты же знаешь сам, сколько у нас сейчас хлопот, ты же, Фотий, понимаешь…
Неестественным нажимом на «ты» генерал явно показывал неестественность панибратства между ними. Пусть понимает, что меня эти брудершафты ни к чему не обязывают.
– А вот ты скажи, Фотий, ты в каких отношениях с Максимом Огородниковым?
– Я думаю, вызнаете, Валерьян Кузьмич, градацию отношений между людьми в моем Союзе фотографов. – Сухостью этой фразы Клезмецов показывал, что с ним эти генеральские психологические игры не пройдут, что если же вы все-таки так предпочитаете все время щупать,то нечего было в гости на коньячок напрашиваться. Никого вы здесь этим особенно не осчастливили, бывали здесь и повыше комитетские особы и вели себя по-человечески, иной раз и назюзюкивались, иной раз и Полинку норовили обнять ниже пояса.
– А все-таки как насчет Огородникова? – сощурился генерал. – Многое ведь с ним неясно, а? Как ты считаешь, Фотий?
– Вы так говорите, как будто арестовать его собираетесь, – хохотнул Клезмецов.