Кошки-мышки - Гюнтер Грасс 18 стр.


Но я старался. Нет, не старался! Просто бегал за ним и его сменяющимися атрибутами. Скажи Мальке: «Сделай то или то», я бы сделал вдвое больше. Но Мальке ничего не говорил, без единого слова, без единого знака принимал мою суету вокруг него и то, что я за счастье идти вместе в гимназию описывал немалый крюк, заходя за ним на Остерцейле. А когда он ввел в моду «бомбошки», я первый стал носить их. Одно время — правда, только дома — я носил еще и отвертку на шнурке от ботинок. И если я и впредь старался как служка снискать любовь его преподобия Гузевского, хотя вера и прочие предпосылки для меня улетучились еще в младших классах, то лишь затем, чтобы во время причастия смотреть на шею Мальке. Поэтому, когда Великий Мальке после пасхальных каникул сорок второго года — в боях в Коралловом море уже участвовали авианосцы — в первый раз побрился, я двумя днями позднее тоже скреб свой подбородок, хотя ни о какой бороде не могло быть и речи. И если бы Мальке после доклада капитан-лейтенанта сказал мне: «Пиленц, сопри-ка у него эту штуковину!»— я бы немедленно стащил ее с вешалки вместе с черно-бело-красной ленточкой, для тебя.

Но Мальке сам о себе позаботился и сидел в тени на мостике, слушая свою вконец замученную подводную музыку: «Сельская честь»… чайки вверху… море то гладкое, то покрытое рябью, а то вдруг набегут слабосильные волны… две старые посудины на рейде… мимолетные тени облаков… возле Пуцига соединение торпедных катеров — шесть раз набежали носовые волны, и мелькнуло затесавшееся между ними рыболовное суденышко… уже булькает вода у лодчонки, я медленно подплываю, смотрю куда-то в сторону — туда, где видны остатки вентиляторов — а сколько их, собственно, было? Прежде чем руки мои цепляются за ржавое железо, вижу тебя, уже пятнадцать лет вижу. Тебя! Хватаюсь за ржавое железо — вижу тебя: Великий Мальке недвижно сидит в тени, пластинку под водой заело, она влюбилась в один какой-то такт, смолкла наконец, чайки отлетают; у тебя на шее та самая штука с ленточкой.

Выглядел он довольно комично, потому что больше ничего на нем не было. Сидел в тени голый, костлявый, загорелый. Только колени высветлены. Ладони сдавлены светлыми коленями. Волосы прямыми прядями свисают на уши, но посередине, может быть от ныряния, все еще разделены пробором. Лицо его — лик Спасителя, а под ним — единственная одежда: большая, очень большая и неподвижная блямба, пальца на три пониже ключицы.

Адамово яблоко, которое — я и сейчас еще так думаю — служило Мальке одновременно мотором и тормозом, хотя, конечно, у него имелись и запасные моторы, впервые обрело для себя точный противовес. Тихо дремало оно под кожей, как бы замерло на время, ибо то, что его угомонило, то, что гармонически с ним сочеталось, имело предысторию и уже в тысяча восемьсот тринадцатом году, когда золото отдавали за железо, было набросано на листе бумаги добрым старым классицистом Шинкелем, обладавшим безошибочным чувством стиля, — для афиширования ратных подвигов. В дальнейшем лишь незначительные изменения в 1870—1871-м, незначительные изменения в 1914— 1918-м и в эту войну. Впрочем, исчадие Шинкеля ничего общего не имело с «Pour le merite»

— Ничего я не стибрил! Мне вчера ее вручили за то, что на Мурманском направлении я уничтожил в конвое пять посудин да сверх того крейсер класса «Саутгемптон»…

Мы подпали под обаяние нелепости, горланили «Песню об Англии», придумывали новые строфы, в которых торпедировались не танкеры и транспорты, а некоторые девчонки и учительницы из школы Гудрун, сложив ладони рупором, хрипло выкрикивали то патетические, то непристойные экстренные сообщения о количестве пущенных ко дну кораблей противника, барабанили кулаками и пятками по палубе, лодчонка наша трещала, тарахтела, сухой помет осыпался в море, чайки возвращались, торпедные катера входили в гавань, прелестные белые облачка скользили на горизонте, легкие, как дымок, суда приходили и уходили, счастье, мерцанье, ни одна рыбешка не выпрыгнет из воды, погода остается ясной и теплой; правда, лифт на его шее работает, но тут дело не в глотке, нет, дело в том, что Мальке оживлен — весь — и впервые немного дурашлив, лика Спасителя в помине нет, скорее неумеренное возбуждение; он снимает с шеи бляху, нарочито жеманясь, держит ее у бедер за оба конца ленточки, склонив голову, довольно смешно изображает девчонку, не какую-нибудь определенную, а девчонку вообще, теперь большая металлическая бляха — орден — болтается у него перед гениталиями, но и на треть не прикрывает их.

Между тем — твой цирковой номер уже начинает действовать мне на нервы — я спрашиваю, намерен ли он оставить у себя эту штуковину, говорю, что лучше было бы поместить ее в чулане под мостиком — между снежной совой, патефоном и Пилсудским.

У Великого Мальке были другие планы, и он осуществил их. Ведь спрячь Мальке эту штуку в свой чулан, вернее, не будь я другом Мальке, или то и другое вместе, — и орден был бы укрыт в радиорубке, а мне, приверженцу Мальке, из одного лишь любопытства, да еще потому, что мы с ним одноклассники, — мне теперь не было бы надобности писать, не было бы надобности говорить патеру Альбану: «Это моя вина, что Мальке впоследствии…» Но я пишу, потому что с этим надо разделаться. Конечно, приятно разводить художества на белой бумаге — но что толку от белых облаков, ветерка, торпедных катеров, входящих в гавань в томно назначенный час, и стаи чаек, которая исполняет роль греческого хора; на что мне все эти фокусы с грамматикой; даже если бы я все писал с маленькой буквы и без знаков препинания, мне все равно пришлось бы сказать: Мальке не спрятал эту штуку в бывшей радиорубке «Рыбитвы», бывшего минного тральщика польского флота, не повесил ее на стене между маршалом Пилсудским и черной богоматерью над смертельно больным патефоном и подгнившей белой совой, он только на краткий срок, пока я, глядя в небо, считал чаек, с бляхой на шее спустился вниз — похвалиться перед своей мадонной шикарным орденом, вылез с ним обратно через носовой люк, не снимая этого украшения, надел плавки, поплыл, держа одинаковый со мною темп, назад к купальне и, зажав эту железяку в кулаке, прошел мимо Шиллинга, мимо Хоттена Зоннтага, мимо Туллы Покрифке и пятиклассников в свою кабину.

Неохотно и немногословно ответив на вопросы Туллы и ее свиты, я в свою очередь скрылся в кабине, торопливо переоделся и догнал Мальке на остановке девятого номера. И все время в трамвае я пытался уговорить его, раз уж так случилось, из рук в руки отдать орден капитан-лейтенанту, чей адрес можно было бы узнать.

Думается, он меня не слушал. Мы стояли на задней площадке, зажатые среди других пассажиров. Вокруг — толчея субботнего вечера. Пока трамвай шел, он раскрывал кулак между своей и моей рубашкой, и мы оба опускали глаза на суровый темный металл и все еще мокрую измятую ленточку. Потом Мальке приложил орден — конечно, не завязывая ленточки — к узлу своего галстука и сделал попытку посмотреться в оконное стекло как в зеркало. Трамвай остановился, дожидаясь встречного, я смотрел мимо одного уха Мальке, мимо заброшенного кладбища, мимо искривленных прибрежных сосен в направлении аэродрома, и мне повезло: грузный трехмоторный Ю-52 неторопливо совершил посадку и помог мне.

Но воскресная публика в трамвае все равно бы не обратила внимания на представления Великого Мальке. Чтобы ее привлечь, ему пришлось бы шумно вступить в борьбу с малыми детьми, со свертками купальных халатов, с усталостью от купания. Детский плач, визг, то пронзительный, то приглушенный, переходящий в сон, в легкое посапыванье, висел в вагоне от передней до задней площадки — да еще запахи, от которых бы мигом прокисло молоко.

На конечной станции мы вышли, и Мальке через плечо бросил мне: он-де намерен потревожить послеобеденный отдых Вальдемара Клозе, но идти хочет один; ждать его тоже не имеет смысла.

Клозе — мы все это знали — жил на Баумбахаллее. Я проводил Великого Мальке через выложенный кафелем туннель под железнодорожными путями и оставил одного; он пошел не спеша, описывая небольшие зигзаги. В левой руке он держал ленточку, зажатую между большим и указательным пальцами, орден стремительно вращался — видно, Мальке использовал его как пропеллер, спешил скорее попасть на Баумбахаллее.

Проклятая затея и проклятое ее осуществление! Лучше бы ты зашвырнул эту бляху высоко в липы: ведь в пригородах среди тенистых аллей скачут сороки, в веселой суете они бы унесли этот орден, приобщили его к своим запасам — к серебряной ложке, броши, кольцу…

В понедельник Мальке в гимназию не явился.

Назад Дальше