Он пытался устроиться на работу на различные предприятия в районах Пуэбло-Нуэво и Сан-Марти, но на службе ему удавалось продержаться от силы несколько дней: рано или поздно он приходил домой, не смея поднять глаз от стыда. Через некоторое время, не имея иного выбора, он поступил на должность ночного сторожа в «Голос индустрии». Жалованье было скромным, однако шли месяцы, и впервые с момента его возвращения с войны появилась надежда, что больше он не станет искать на свою голову неприятностей. Однако передышка оказалась короткой. Фронтовые товарищи отца – живые трупы – вернулись с войны калеками, физическими и духовными, наверное, только для того, чтобы познать горькую истину: те, кто послал их умирать во имя Бога и отечества, теперь плевали им в лицо. Так вот, компания старых товарищей по оружию вовлекла отца в сомнительные дела, которые явно были ему не по плечу, чего он так и не сумел понять.
Довольно часто отец пропадал дня на два, а когда возвращался, его руки и одежда пахли порохом и в карманах заводились деньги. Он тогда уходил к себе в комнату и, думая, будто я ничего не замечаю, колол себе дозу – большую или маленькую, в зависимости от того, сколько удалось достать. Сначала он не закрывал дверь, но однажды, поймав меня за подглядыванием, надавал оплеух, разбив мне губы. Потом он обнял меня и прижимал к себе, пока руки не ослабели и он не растянулся на полу. Иголка все еще была воткнута в тело. Я вытащил иглу и накрыл отца одеялом. После этого случая отец начал запираться на ключ.
Мы жили в маленькой мансарде, нависавшей над строительной площадкой, где велись работы по возведению нового Дворца каталонской музыки для хора «Каталонский Орфей». [5]Это был холодный и тесный угол, где ветер и сырость легко проникали сквозь стены, словно их сделали из бумаги. Я любил сидеть, свесив ноги, на маленьком балконе, провожал взглядом прохожих и смотрел на неровную гряду скульптур и невообразимых колонн, возвышавшуюся на противоположной стороне улицы. Мне казалось, одни стоят так близко, что стоит протянуть руку, и я смогу потрогать их пальцами, а другие (большинство) представлялись далекими, как луна. Я рос слабым и болезненным ребенком, подверженным лихорадкам и инфекциям. Болезни не раз доводили меня чуть ли не до края могилы, однако в последний момент, словно устыдившись, шли на попятную и отправлялись на поиски более достойной добычи. Когда я хворал, отец после двух бессонных ночей у постели больного в итоге терял терпение, поручал меня заботам какой-нибудь соседки и пропадал из дому на несколько дней. Со временем я начал подозревать, что он надеялся, вернувшись, узнать, что я умер. Это избавило бы его от необходимости возиться с ребенком, здоровьем хрупким, как сухой лист, который ему был совершенно ни к чему.
И мне не раз хотелось умереть, но отец всегда, возвратившись, находил меня живехоньким, виляющим хвостом и капельку подросшим. Мать-природа развлекалась со мной без ложной застенчивости, сверяясь со своим обширным карающим сводом первопричин и бедствий, однако ни разу не нашла повода применить ко мне высшую меру. Вопреки всем предсказаниям я выжил в ранние годы, удержавшись на слабо натянутой веревке детства в эпоху до изобретения пенициллина. Тогда еще смерть не искала анонимности, и ее можно было увидеть и почуять повсюду, когда она собирала жатву душ, еще не успевших даже согрешить.
Уже в то время единственными моими друзьями были слова, выведенные пером на бумаге. В школе я научился читать и писать намного раньше, чем другие дети квартала. Там, где мои товарищи видели на странице лишенные смысла чернильные закорючки, я видел свет, улицы и людей. Слова и тайный их смысл завораживали меня. Они казались мне волшебным ключом, открывающим двери бескрайнего мира, простиравшегося за пределами моего дома, улицы и томительных дней, когда даже я интуитивно чувствовал, что мне уготована незавидная доля.
Отца раздражали книги в доме. В них содержалось нечто, помимо букв, что было выше его понимания, и это его задевало. Он не уставал повторять, что как только мне исполнится десять, он пристроит меня на работу и мне лучше выбросить из головы пустые фантазии, иначе я ни в чем не преуспею и умру с голоду. Я прятал книги под матрацем и дожидался момента, когда он уйдет или заснет, чтобы почитать. Однажды он застал меня за чтением и страшно разозлился. Вырвав у меня из рук книгу, он вышвырнул ее в окно.
– Если еще раз увижу, как ты жжешь свет, читая эту чушь, тебе не поздоровится.
Отец не был скупым, и, хотя мы очень нуждались, когда мог, подбрасывал мне пару-другую монеток, чтобы я покупал себе сладости, как другие дети квартала. Он не сомневался, что я их трачу на лакричные палочки, семечки или карамель, но я хранил деньги под кроватью в жестяной банке из-под кофе, и когда набиралось четыре или пять реалов, тайком от отца бежал покупать книжку.
Моим излюбленным местом в городе была книжная лавка «Семпере и сыновья» на улице Санта-Ана. То место, пахнувшее старыми бумагами и пылью, являлось моим храмом и убежищем. Хозяин лавки разрешал мне устроиться на стуле в уголке и читать в свое удовольствие любую книгу на выбор. Вручая мне томик, Семпере никогда не брал с меня денег, но перед уходом, улучив момент, когда он отворачивался, я обычно оставлял на прилавке горстку накопленных монеток. Конечно, это были жалкие гроши. Если бы мне пришлось действительно покупать книги на эту мелочь, я мог бы позволить себе только лист папиросной бумаги. Когда наступало время уходить, это стоило мне немалых нравственных и физических усилий, ибо ноги отказывались идти. Если бы от моего решения что-то зависело, я поселился бы в той лавке.
Как-то на Рождество Семпере преподнес самый лучший в моей жизни подарок: экземпляр старой книги, зачитанной до дыр.
– «Большие надежды» Чарльза Диккенса, – прочел я на обложке.
Мне было известно, что Семпере знаком с некоторыми писателями, постоянно посещавшими лавку. Заметив, как бережно Семпере держит эту книгу, я вообразил, что дон Чарльз – один из них.
– Он ваш друг?
– Самый лучший. А отныне и твой тоже.
В тот вечер я принес нового друга домой, спрятав под одеждой, чтобы отец не увидел. Стояла дождливая осень и пасмурные дни, и я прочел «Большие надежды» девять раз подряд, во-первых, потому, что больше мне нечего было читать, а во-вторых, потому, что книга оказалась замечательной, лучше я и представить не мог. Мне казалось, что дон Чарльз написал ее лично для меня. И вскоре я почувствовал твердую уверенность, что больше всего на свете хочу научиться делать то, что делал этот сеньор Диккенс.
Однажды под утро мой сон был внезапно прерван: меня грубо растолкал отец, вернувшийся с работы раньше обычного. Его глаза налились кровью, а дыхание отдавало сильным запахом спиртного. Я с ужасом посмотрел на него. Отец потрогал электрическую лампу, висевшую на шнуре без абажура.
– Горячая.
Он злобно зыркнул на меня и с яростью запустил лампочкой в стену. Она взорвалась тысячью осколков, припорошив стеклянной пылью мое лицо, но я не осмеливался стряхнуть их.
– Где она? – спросил отец бесстрастным ледяным тоном.
Я помотал головой, трепеща от страха.
– Где эта дерьмовая книга?
Я снова покачал головой. В темноте я смутно увидел, как он замахнулся. Я почувствовал, что вдруг ослеп, и упал с кровати. Рот заполнился кровью, из глаз посыпались искры от жгучей боли – губы и десны горели огнем. Повернув голову, я обнаружил на полу то, что было предположительно кусками выбитых зубов. Лапища отца сгребла меня за шиворот и подняла.
– Где она?
– Отец, пожалуйста…
Он со всей силы впечатал меня лицом в стену, и, ударившись головой, я потерял равновесие и рухнул, точно мешок костей.