Да здравствует фикус! - Джордж Оруэлл 18 стр.


Они вмиг, уже по тому, что рукопись не отбита на машинке, видят, кто ты есть. С таким же успехом мог ожидать билетик на прием в Букингемском дворце. «Первоцвет» публикует других – сбившихся своей компашкой лощеных умников, от колыбельки безумно роскошных и утонченных. Вздумал прорваться на танцульки этих мусиков! Но от язвительности злость не остывала: педики! жопы драные! «Редакция сожалеет»! Что за манера обязательно фальшь разводить? Сказали бы напрямик: «Не суйся со своими стишками. Мы стихи берем только у парней, с которыми учились в Кембридже. А ты, рабочий скот, знай свое место». Сволочи! Гады лживые!

Скомкав элегантный узкий листок, он отшвырнул его и встал. Спать лечь, пока есть силы раздеться. Может, хоть согреешься. Стоп – заведи часы, поставь будильник! Умирая от усталости, он заставил себя исполнить привычный ритуал. Взгляд упал на торчащий фикус. Два года он в этой мерзости, два абсолютно бесплодных года. Семь сотен канувших впустую дней, с ночами в одинокой койке. Пощечины, отказы, оскорбления – ни на одну обиду не ответил. Деньги, все деньги! Нет их у него. Доринг пренебрег, «Первоцвет» послал к черту, Розмари с ним не ляжет – потому что денег нет. Творческий провал, социальный, сексуальный – все, потому что нищий.

Надо, надо хоть чем‑то расквитаться. Не уснешь, думая про нынешний листочек из редакции. И милая Розмари хороша. Пять суток, как не пишет. Было б сегодня от нее письмо, не так бы намертво свалил нокаут «Первоцвета». Говорит, любит, а в кровать‑то с ним не собирается, даже письма не нацарапает! Такая же, как прочие. Думать забыла, презирает жалкого червяка. Нужно бы написать и хорошенько объяснить ей, что такое чувствовать себя одиноким, оскорбленным, всеми отвергнутым; пусть поймет, как жестоко ее равнодушие.

Гордон нашел чистый лист и вывел в правом верхнем углу:

«1 декабря, 21.30. Виллоубед‑роуд, 31».

На этом пространном введении энергия иссякла. Не мог он, будучи таким разбитым, придумывать слова. Да и что толку? Она ж не поймет, женщинам ничего не втолкуешь. Однако что‑нибудь высказать все же надо. Нечто самое важное и что ее кольнет. После довольно долгих размышлений Гордон написал, наконец, посреди листа:

Ты разбила мне сердце.

Без обращения, без подписи. Довольно изящно смотрелось – одной строчкой, точно по центру белого поля, строгим «интеллигентным» почерком. Даже как некая поэтическая миниатюра. Впечатление это несколько приободрило.

Он запечатал письмо, вышел и отослал в ближайшем почтовом отделении, истратив последний пенс на марку, а последний полпенни, чтобы поставить на конверте штемпель.

5

– Пустим ваше стихотворение в следующем номере, – сообщил Равелстон из окна своего бельэтажа.

– Это вы про какое? – рассеянно поднял брови стоявший на тротуаре Гордон (про свои стихи он, разумеется, всегда помнил все).

– То, где об умирающей проститутке. Наши считают, довольно крепко сделано.

Гордон успел замаскировать самодовольную улыбку пренебрежительным смешком:

– А! «Смерть проститутки»! Вы, кстати, мне напомнили еще один сюжет. Там насчет фикуса, я вам на днях занесу.

Обрамленное волной каштановых волос, на редкость чуткое мальчишеское лицо Равелстона чуть подалось вглубь комнаты.

– Что‑то холодновато, – поежился он. – Может, зайдете? Поболтаем, перекусим.

– Нет‑нет, спускайтесь. Я обедал, сходим в паб.

– Отлично, только башмаки надену.

Гордон кивнул, оставшись ждать на улице. О своем появлении он обычно оповещал не стуком в дверь, а брошенным в окно камешком, и вообще всячески избегал подниматься к Равелстону. Что‑то в атмосфере этой квартиры заставляло почувствовать себя неопрятным мелким клерком – без видимых признаков, но всеми порами ощущался высший социальный разряд; относительно уравнивали лишь мостовые или пабы.

Что‑то в атмосфере этой квартиры заставляло почувствовать себя неопрятным мелким клерком – без видимых признаков, но всеми порами ощущался высший социальный разряд; относительно уравнивали лишь мостовые или пабы. Самого Равелстона подобный эффект его скромной четырехкомнатной квартирки крайне бы удивил. Полагая житье на задворках Риджент‑парка вариацией обитания в трущобах, он выбрал свой пролетарский приют именно так, как сноб ради адреса на почтовой бумаге предпочитает каморку в престижном Мэйфере. Очередная попытка сбежать от своего класса и сделаться почетным членом рабочего клуба. Попытка, естественно, провальная, ибо богачу никогда не притвориться бедняком; деньги, как труп, обязательно всплывают.

На привинченной у подъезда медной пластине значилось:

П. В. Г. РАВЕЛСТОН

«АНТИХРИСТ»

Внизу помещалась редакция. Ежемесячный «Антихрист» был журналом умеренно высоколобых претензий, с направлением неистовой, хотя весьма туманной левизны. Складывалось впечатление, что выпускала его секта яростных ниспровергателей всех идолов, от Христа до Маркса, совместно с бандой стихотворцев, отвергавших оковы рифм. Здесь отражался не вкус Равелстона, а его вредное для редактора мягкосердечие и, соответственно, участливость. На страницах «Антихриста» мог появиться любой опус, если редактору казалось, что автор бедствует.

Равелстон появился через минуту, без шляпы, натягивая пару лайковых перчаток. Состоятельность видна с первого взгляда. Униформа весьма обеспеченных интеллигентов: старое твидовое пальто (которое, однако, шил великолепный портной и которое от времени приобретает еще более благородный вид), просторные фланелевые брюки, серый пуловер, порыжевшие кофейного цвета ботинки. В этом – декларативно презирающем буржуазные верхи – костюме Равелстон считал необходимым бывать и на светских раутах и в дорогих ресторанах, не понимая, что низам недоступен подобный эпатаж. Годом старше Гордона, выглядел он значительно моложе; высокий, худощавый и широкоплечий, с грацией аристократических манер. Но было нечто странно примиряющее в его жестах и в выражении лица. Какая‑то постоянная готовность принять, пойти навстречу. Высказывая свое мнение, он смущенно потирал переносицу. Вообще, каждым движением и взглядом извинялся за цифру своего дохода. Как Гордона мгновенно ранили намеки на пустой кошелек, его легко было ввести в краску, напомнив про неприлично толстый бумажник.

– Так, стало быть, трапезы отвергаете? – шутливо уточнил он богемным говорком.

– Только что от стола, но, может, вы хотите?

– Я? О, нисколько! Сыт как гусь под рождество.

Двадцать минут девятого, Гордон не ел с полудня. Равелстон, между прочим, тоже. И если Гордон другу редактору поверил, тот хорошо знал, что поэт голоден, да и сам Гордон понимал, что Равелстон о нем знает. Но сейчас оба должны были скрывать свой аппетит. Вместе они практически никогда не ели. Рестораны и даже приличные кафе Гордону были не по карману, а о том, чтобы платил Равелстон, и речи быть не могло. Нынче продавец книжного магазина, по случаю понедельника располагавший четырнадцатью пенсами, мог себе позволить пару кружек пива. При всякой их встрече массой деликатных маневров выбиралось нечто такое, где каждому не пришлось бы истратить больше шиллинга. Взаимно поддерживался негласный договор о якобы достаточно близком жизненном уровне.

Они двинулись. Гордону нравилось идти рядом; он с удовольствием взял бы спутника под руку, хотя, конечно, никогда бы не решился. Такой обшарпанный, невзрачный рядом с высоким, органично элегантным Равелстоном. Равелстона он обожал и потому стеснялся. У того кроме обаятельных манер было особенное коренное благородство, некая необычайно красивая, нигде больше Гордону не встречавшаяся жизненная позиция. Разумеется, и тут привилегии богача. Деньги дают так много. Позволяют быть терпимым и тактичным, не суматошливым, великодушным, бескорыстным.

Назад Дальше