Посмотрел вверх. Там тускло подымалось измученное полднем солнце. Внизу – был «Интеграл», серо‑стеклянный, неживой. Розовая кровь вытекла, мне ясно, что все это – только моя фантазия, что все осталось по‑прежнему, и в то же время ясно…
– Да вы что, 503, оглохли? Зову, зову… Что с вами? – Это Второй Строитель – прямо над ухом у меня: должно быть, уж давно кричит.
Что со мной? Я потерял руль. Мотор гудит вовсю, аэро дрожит и мчится, но руля нет – и я не знаю, куда мчусь: вниз – и сейчас обземь или вверх – и в солнце, в огонь…
С тех пор я видел ее только один раз на прогулке. Два, три, четыре дня назад – не знаю: все дни – один. Она промелькнула, на секунду заполнила желтый, пустой мир. С нею об руку – по плечо ей – двоякий S, и тончайше‑бумажный доктор, и кто‑то четвертый – запомнились только его пальцы: они вылетали из рукавов юнифы, как пучки лучей – необычайно тонкие, белые, длинные. I подняла руку, помахала мне; через голову I – нагнулась к тому с пальцами‑лучами. Мне послышалось слово «Интеграл»: все четверо оглянулись на меня; и вот уже потерялись в серо‑голубом небе, и снова – желтый, иссушенный путь.
Вечером в тот день у нее был розовый билет ко мне. Я стоял перед нумератором – и с нежностью, с ненавистью умолял его, чтобы щелкнул, чтобы в белом прорезе появилось скорее: I‑330. Хлопала дверь, выходили из лифта бледные, высокие, розовые, смуглые; падали кругом шторы. Ее не было. Не пришла.
И может быть, как раз сию минуту, ровно в 22, когда я пишу это – она, закрывши глаза, так же прислоняется к кому‑то плечом и так же говорит кому‑то: «Ты любишь?» Кому? Кто он? Этот, с лучами‑пальцами, или губастый, брызжущий R? Или S?
S… Почему все дни я слышу за собой его плоские, хлюпающие, как по лужам, шаги? Почему он все дни за мной – как тень? Впереди, сбоку, сзади, серо‑голубая, двухмерная тень: через нее проходят, на нее наступают, но она все так же неизменно здесь, рядом, привязанная невидимой пуповиной. Быть может, эта пуповина – она, I? Не знаю. Или, быть может, им, Хранителям, уже известно, что я…
Если бы вам сказали: ваша тень видит вас, все время видит. Понимаете? И вот вдруг – у вас странное ощущение: руки – посторонние, мешают, и я ловлю себя на том, что нелепо, не в такт шагам, размахиваю руками. Или вдруг – непременно оглянуться, а оглянуться нельзя, ни за что, шея – закована. И я бегу, бегу все быстрее и спиною чувствую: быстрее за мною тень, и от нее – никуда, никуда…
У себя в комнате – наконец один. Но тут другое: телефон. Опять беру трубку: «Да, I‑330, пожалуйста». И снова в трубке – легкий шум, чьи‑то шаги в коридоре – мимо дверей ее комнаты, и молчание… Бросаю трубку – и не могу, не могу больше. Туда – к ней.
Это было вчера. Побежал туда и целый час, от 16 до 17, бродил около дома, где она живет. Мимо, рядами, нумера. В такт сыпались тысячи ног, миллионноногий левиафан, колыхаясь, плыл мимо. А я один, выхлестнут бурей на необитаемый остров, и ищу, ищу глазами в серо‑голубых волнах.
Вот сейчас откуда‑нибудь – остро‑насмешливый угол поднятых к вискам бровей и темные окна глаз, и там, внутри, пылает камин, движутся чьи‑то тени. И я прямо туда, внутрь, и скажу ей «ты» – непременно «ты»: «Ты же знаешь – я не могу без тебя.
И я прямо туда, внутрь, и скажу ей «ты» – непременно «ты»: «Ты же знаешь – я не могу без тебя. Так зачем же?»
Но она молчит. Я вдруг слышу тишину, вдруг слышу – Музыкальный Завод и понимаю: уже больше 17, все давно ушли, я один, я опоздал. Кругом – стеклянная, залитая желтым солнцем пустыня. Я вижу: как в воде – стеклянной глади подвешены вверх ногами опрокинутые, сверкающие стены, и опрокинуто, насмешливо, вверх ногами подвешен я.
Мне нужно скорее, сию же секунду – в Медицинское Бюро получить удостоверение, что я болен, иначе меня возьмут и – А может быть, это и будет самое лучшее. Остаться тут и спокойно ждать, пока увидят, доставят в Операционное – сразу все кончить, сразу все искупить.
Легкий шорох, и передо мною – двоякоизогнутая тень. Я не глядя чувствовал, как быстро ввинтились в меня два серо‑стальных сверла, изо всех сил улыбнулся и сказал – что‑нибудь нужно было сказать:
– Мне… мне надо в Медицинское Бюро.
– За чем же дело? Чего же вы стоите здесь?
Нелепо опрокинутый, подвешенный за ноги, я молчал, весь полыхая от стыда.
– Идите за мной, – сурово сказал S.
Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними руками. Глаз нельзя было поднять, все время шел в диком, перевернутом вниз головой мире: вот какие‑то машины – фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами к потолку люди, и еще ниже – скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню: обидней всего было, что последний раз в жизни я увидел это вот так, опрокинуто, не по‑настоящему. Но глаз поднять было нельзя.
Остановились. Передо мною – ступени. Один шаг – и я увижу: фигуры в белых докторских фартуках, огромный немой Колокол…
С силой, каким‑то винтовым приводом, я наконец оторвал глаза от стекла под ногами – вдруг в лицо мне брызнули золотые буквы «Медицинское»… Почему он привел меня сюда, а не в Операционное, почему он пощадил меня – об этом я в тот момент даже и не подумал: одним скачком – через ступени, плотно захлопнул за собой дверь – и вздохнул. Так: будто с самого утра я не дышал, не билось сердце – и только сейчас вздохнул первый раз, только сейчас раскрылся шлюз в груди…
Двое: один – коротенький, тумбоногий – глазами, как на рога, подкидывал пациентов, и другой – тончайший, сверкающие ножницы‑губы, лезвие‑нос… Тот самый.
Я кинулся к нему, как к родному, прямо на лезвия – что‑то о бессоннице, снах, тени, желтом мире. Ножницы‑губы сверкали, улыбались.
– Плохо ваше дело! По‑видимому, у вас образовалась душа.
Душа? Это странное, древнее, давно забытое слово. Мы говорили иногда «душа в душу», «равнодушно», «душегуб», но душа –
– Это… очень опасно, – пролепетал я.
– Неизлечимо, – отрезали ножницы.
– Но… собственно, в чем же суть? Я как‑то не… не представляю.
– Видите… как бы это вам… Ведь вы математик?
– Да.
– Так вот – плоскость, поверхность, ну вот это зеркало. И на поверхности мы с вами, вот – видите, и щурим глаза от солнца, и эта синяя электрическая искра в трубке, и вон – мелькнула тень аэро. Только на поверхности, только секундно. Но представьте – от какого‑то огня эта непроницаемая поверхность вдруг размягчилась, и уж ничто не скользит по ней – все проникает внутрь, туда, в этот зеркальный мир, куда мы с любопытством заглядываем детьми – дети вовсе не так глупы, уверяю вас. Плоскость стала объемом, телом, миром, и это внутри зеркала – внутри вас – солнце, и вихрь от винта аэро, и ваши дрожащие губы, и еще чьи‑то. И понимаете: холодное зеркало отражает, отбрасывает, а это – впитывает, и от всего след – навеки.