Космос - Витольд Гомбрович 23 стр.


6

Похоронили его за оградой, у дороги. Этим занялся Людвик, когда, вернувшись из конторы, обо всем узнал. Отнесся он к этому с досадой, буркнул «варварство», прижал к себе Лену, потом принялся закапывать кота в канаве. Я слонялся из стороны в сторону… об учебе, конечно, не могло быть и речи, вышел на дорогу, вернулся, походил по саду. Издалека, осторожно, чтобы никто ни о чем не догадался, я осмотрел старую ель и бревно, по которому колотила Манся, двери комнаты Ка-таси, место за углом дома, где я стоял, когда услышал грохот со второго этажа… в этих местах и в этих предметах, в их сопоставлении, скрывалась тропинка, которая привела меня к удушению кота, если бы я сумел правильно расшифровать комбинацию этих пунктов и предметов, то, может быть, узнал бы правду об удушении. Я даже зашел на кухню под каким-то предлогом, чтобы еще раз про-верить губы Катаси. Но беда в том, что всего оказалось слишком много, лабиринт разрастался, мно-жество предметов, множество мест, множество событий, разве не правда, что каждая пульсация на-шей жизни складывается из миллиардов частиц, так что же делать? Вот именно, я не знал, что делать. Мне совершенно нечего было делать. Я остался без работы.

Я зашел даже в пустую комнату для гостей, где впервые увидел Лену и ее ногу на железе кро-вати. Возвращаясь, я задержался в коридоре, чтобы вспомнить скрип половиц, когда в ту, первую, ночь вышел поискать Фукса. Отыскал стрелку на потолке, осмотрел пепельницу и нашел взглядом кусочек пробки на шейке бутылки – однако все мои наблюдения были бессмысленны, я просто смот-рел, и ничего больше, и чувствовал себя среди этих мелочей слабым и неуверенным, как выздоравливающий после тяжелой болезни, для которого мир сужается до жучка или солнечного зайчика… и одновременно как человек, который после долгих лет пытается воссоздать для самого себя неведомую, непонятную прошлую жизнь (я усмехнулся – вспомнился Леон с его минутами и секундами)… чего же я искал, чего? Основной тональности? Начальной мелодии, какого-то стержня, вокруг которого моя история здесь могла бы оформиться, сложиться? Но рассеянность, не только моя, внутренняя, но и наползающая извне, от многообразия и чрезмерности, от хаоса и мешанины, не позволяла ни на чем сосредоточиться, одна мелочь отрывалась от другой, все было одинаково серьезным и несерьезным, я приближался и отдалялся… Кот. Почему я задушил кота? Рассматривая комья земли в саду, такие же, как и те, которые мы исследовали с Фуксом, двигаясь по маршруту, указанному стрелкой (когда я по щетке определил направление), я подумал, что было бы легче ответить на этот вопрос, если бы мои чувства к ней были более определенными. Что же это, размышлял я, раздвигая траву, такую же, как и тогда, что? Любовь, да какая там любовь, страсть, да, но какая? Начнем с того, что я совершенно не знал и не понимал, кто же она, какая она, слишком путаная, неопределенная, расплывчатая (думал я, всматриваясь в континенты, архипелаги, туманности потолка), она была неуловима и мучительна, я мог представить ее себе и так и сяк, в ста тысячах ситуаций, подходить к ней с той и с другой стороны, терять ее и находить, вертеть ею на все лады, но (тянул я дальше нить размышлений, внимательно осматривая участок между домом и кухней с белыми деревцами, привязанными к подпоркам крепким шнурком), но не подлежало сомнению, что ее пустота засасывала и поглощала меня, она и только она, да-да, но, размышлял я, теряясь взглядом в изломах неисправного водосточного желоба, но чего я от нее хотел? Приласкать ее? Помучить? Унизить? Возвысить? Хотел я с ней свинства или херувимства? Для меня было важно, валяться с ней или обнять ее, прижать к груди. Ведь я не знаю, не знаю, в том-то и загвоздка, что я не знаю… Я мог бы взять ее за подбородок и заглянуть ей в глаза, не знаю, не знаю… И плюнуть ей в губы. А ведь она камнем лежала у меня на совести, являлась, как из сна, с тяжелым, тянущимся, как распущенные волосы, отчаянием… Тогда кот казался еще страшнее…

Слоняясь, я добрел до воробья – и это несмотря на все усиливающееся во мне раздражение, что воробей играет несоразмерную своему значению роль и, хотя ни с чем не связан, постоянно выпячи-вается, неподвижно и как бы отстраненно давит своим присутствием.

А ведь она камнем лежала у меня на совести, являлась, как из сна, с тяжелым, тянущимся, как распущенные волосы, отчаянием… Тогда кот казался еще страшнее…

Слоняясь, я добрел до воробья – и это несмотря на все усиливающееся во мне раздражение, что воробей играет несоразмерную своему значению роль и, хотя ни с чем не связан, постоянно выпячи-вается, неподвижно и как бы отстраненно давит своим присутствием. Однако (думал я, медленно переходя раскаленную дорогу и углубляясь в высохшие травы) нельзя отрицать, существовало определенное сходство, хотя бы то, что кот и воробей довольно близки друг другу, в конце концов, коты едят воробьев, ха-ха-ха, какая липкая, эта паутина связей! Почему я оказался в плену ассоциаций?

Однако это было второстепенным; все свидетельствовало о том, что нечто иное пробивается постепенно на первый план, нечто более важное, уже довольно настырное… опирающееся на тот факт, что я кота не только задушил, но и повесил. Согласен, я его повесил, но потому, что не знал, что делать с падалью, повешение подвернулось мне механически, после стольких наших мытарств с воробьем и палочкой… от злости я его повесил, даже от бешенства, что позволил себя втянуть в глу-пую авантюру, то есть чтобы отомстить, а также сыграть злую шутку, насмеяться и одновременно направить подозрения в другую сторону, – согласен, конечно, согласен, – но все-таки я повесил, и это повешение (хотя мной совершенное и от меня исходящее) соединилось, однако с повешением воробья и палочки – три повешения, это уже не два повешения, таков факт. Голый факт. Три повешения. Именно поэтому повешения начали громоздиться и вздыматься в этой жаре без единого облачка, и не было такой уж необходимости идти в чащу к воробью, чтобы посмотреть, как он висит, – это само по себе подступало, а ведь я и бродил в ожидании чего-то такого, что в конце концов наступит и возобладает. Посмотреть, как он висит?… Я остановился у самого прохода в кустах и стоял с вытянутой вперед ногой, в траве, нет, лучше не надо, лучше оставить в покое, если я туда пойду, то повешения усугубятся, конечно же, необходимо сохранять бдительность… кто его знает, если бы мы тогда не подошли к воробью, он бы, наверное, не стал таким… с этим лучше поосторожнее! И я стоял, не трогаясь с места, прекрасно понимая, что любые колебания только повышают значение первого шага вперед, в кусты… который я и сделал. Вошел. Тенисто, приятно. Вспорхнула бабочка. Я уже пришел – купол из кустов и ниша, сумрак, там он висит на проволоке… вот он.

Всегда занятый одним и тем же, делающий одно и то же – висел, как и тогда, когда мы пришли сюда с Фуксом, – висел и висел. Я рассматривал ссохшийся комочек, все меньше похожий на воро-бья, смешно, так смеяться? Нет, лучше не надо, но, с другой стороны, я не совсем понимал, что мне делать, в конце концов, если уж я здесь оказался, то, наверное, не для того, чтобы только смотреть… мне не хватало соответствующей реакции, возможно, приветственного жеста, какого-то слова… нет, лучше не надо, излишество… Как они стелются, солнечные пятна, по черной земле! А этот червяк! Еловый ствол, круглая ель! Ну, конечно, если я сюда пришел и принес ему мое повешение кота, это не безделица, а поступок, направленный на меня самого, аминь. Аминь. Аминь. Листочки сворачи-ваются по краям – жара. Что еще могло быть в этой заброшенной, покинутой чащобе, кто ее поки-нул? О, муравьи, вас я не заметил. Пора идти. Как хорошо, что я объединил свое повешение кота с повешением воробья, теперь это уже нечто другое! Почему другое? Не спрашивай. Пора идти, что ты за тряпка! Я уже открывал калитку в сад, и солнце меня обжигало с разжиженных, дрожащих небес. Ужин. Как всегда, Леон изощрясиум шутобрехиум, пироженцию Кубыся папусе, однако теперь от котяры передавались неестественность и напряженность, и, хотя каждый прилагал все старания, чтобы держаться свободно и раскованно, именно естественность отдавала театром.

Назад Дальше