О любви - Дина Рубина 29 стр.


Весь вечер она «бацала битлов» на фоно так, что соседи стучали в стену, все ржали как ненормальные, танцевали, играли в «бутылочку». Юра крутил бутылку из-под шампанского так, чтобы все время целоваться с нею... Мишка Торунь сначала изображал учителей и завуча, потом напился и блевал в туалете, – словом, всеобщее было счастье. Под утро все стали расползаться по домам, а Юра остался... Он обнял ее в коридоре обеими руками, оказавшимися при всей его спортивности жесткими, неловкими, непослушными, она ткнулась лицом ему в шею, где выемка в воротнике белой рубахи. И стала медленно и обреченно ее расстегивать...

Раздевшись, он оказался очень худым и страшно незнакомым, а она-то думала, что за все школьные годы ее влюбленности, на всех этих бесчисленных уроках физкультуры вызубрила его легкое стремительное тело наизусть. Он выглядел слишком подростковым, неоформившимся и, как показалось ей, – испуганным... Она же без одежды – она знала это сама! – наоборот, казалась старше своих семнадцати, чем повергла его в настоящую панику, самолюбиво им скрываемую.

Они легли на ее топчан, он нервничал, бормотал:

– Напрасно... напрасно мы все это начали...

И ничего у них не получалось!

Тогда вдруг неожиданным для нее самой милосердным женским чутьем она все поняла, обняла его за шею (он жалобным шепотом повторял: «Ты не обиделась? Ты правда не обиделась?»), и в конце концов оба заснули под гобеленом, как дети...

Утром их разбудил телефонный звонок. Это звонила мама – узнать, как прошел выпускной вечер. И пока она говорила по телефону (все отлично, мамочка!), отвернувшись от него, он проснулся тоже, потянулся, задвигался, и, спиною чувствуя его тело, она вдруг ощутила, что он другой и что сейчас все получится.

...Потом они лежали потрясенные друг другом – он у стенки, указательным пальцем повторяя очертания дальних гор на гобелене. И солнце золотило белесые волоски на его худой, очень юной руке.

(Господи, удержи мою блудливую руку, которая так и тянется описать эти корявого рисунка горы, все опутанные козьими тропами, и стадо овец, пасущееся у подножия вдали...)

* * *

Во дворе совсем стемнело, песни шестидесятых отзвучали, пошли Ким, Визбор, Никитины, Галич... Неплохо «работала» эта железная наружная лестница, на верхней площадке которой строилась половина мизансцен.

* * *

...Когда в очередной раз и окончательно она ушла от Юрия, пришлось вернуться с дочерью к родителям, и пока не заработала на однокомнатный старый кооператив, жила в своей комнате, спала вместе с маленькой дочкой на своем топчане, та – у стеночки; по воскресеньям обе просыпались поздно, так что солнце уже било из-за занавески и порядком вытертый шелк гобелена поблескивал там и тут, дочь пальчиком повторяла очертания живности этого уютного светлого мира, задумчиво выговаривая: «Папа-олень... мама-олениха... дочка-олененка...»

* * *

...Прошло еще несколько лет, гобелен прохудился в районе мельницы, мама сделала из него красивую наволочку на подушку. На наволочке уместился папа-олень с двумя утками.

Подушка последовала в их квартиру, где они с дочерью благополучно прожили вдвоем десять лет.

И всякое было в их жизни. В том числе изматывающе долгий, безнадежный роман с известным архитектором, так и не решившимся на окончательный уход из семьи. В те ночи, когда он оставался в их однокомнатной квартирке, девочке стелили на кухне и поздно вечером переносили ее, теплую и тяжелую, на раскладушку, она бормотала во сне: «Подуха!» – это означало, что вместе с ней надо было переносить ее любимую подушку с оленем и утками...

* * *

Вот что забавно: не так давно подушка перекочевала в их новую квартиру, которую они со вторым мужем купили у метро «Сокол».

..

* * *

Вот что забавно: не так давно подушка перекочевала в их новую квартиру, которую они со вторым мужем купили у метро «Сокол». Бог мой, уж не с этой ли подушкой связана та недавняя ссора с взрослой уже дочерью, когда они с мужем раньше обещанного вернулись из гостей в темную квартиру и дочь, полуодетая, прикрываясь подушкой, шмыгнула мимо них в ванную... А через стеклянную дверь ее комнаты видно было, как метались в темноте белые рукава рубашки, которую некто судорожно на себя натягивал... Потом на кухне дочь сквозь зубы выговаривала им, что если кто-то кому-то обещает явиться утром, то и надо являться как обещано, а не вламываться беспардонно в чужую личную жизнь!

* * *

– Ну, как спектакль? – спросила дочь поздно вечером, вернувшись с какой-то своей тусовки.

Она в ответ бормотнула что-то неопределенное, обнаруживая, что, кроме нескольких случайных фраз и сто лет знакомых песен, не помнит из спектакля ничего, буквально – ничего.

– Там, знаешь, вывесили гобелен... – тихо улы баясь, сказала она.

– Что за гобелен?

– Ну, точно такой, как наш... Помнишь?

– Нет, не помню... А пожрать в этом доме дают?

– Погоди! Как это – «не помню»?! У бабушки висел на стене много лет, я спала под ним чуть ли не всю жизнь... Мы с тобой... потом подушку твою любимую... С оленем...

– О го-осподи-и!

Дочь вздохнула, закатила глаза, пошла ставить чайник.

А у нее вдруг сжалось сердце, щемящая обида подкатила к горлу.

– Ты ничего не помнишь! – воскликнула она. – Вы не затрудняете себя помнить! Безразличие – вот знамя вашего поколения!

– Знамя?!. – Дочь фыркнула. – Ну, мать, ты даешь! – Прихватила бутерброд с сыром и ушла к себе.

– Что ты пристала к ней со своим гобеленом? – вполголоса спросил муж. Сдержанный умный человек – в последнее время он всегда их мирил. – Это твои детство и юность, вот и люби их на здоровье, при чем тут девочка?

* * *

Они легли с мужем поздно, долго читали молча – каждый свою книгу. Наконец она выключила лампу и отвернулась. Ей предстояла бесконечная бессонная ночь.

Он тоже выключил свою лампу, помолчал и сказал вдруг:

– У тетки был такой гобелен...

– С мельницей? – спросила она, не поворачиваясь.

– Нет, с избушкой на краю леса...

– А горы?

– Горы, да... Оленей было четыре.

– Три!

– Четыре... Сюжет, видимо, подвергался интерпретациям... – Он погладил ее плечо и сказал: – Спите, революционные матросы. Вы заслужили право на покой.

* * *

...Когда, промучившись часа полтора, она, наконец, задремала, из узорчатых теней от листвы заоконного тополя выткался залитый осенним солнцем гобеленовый рай ее проросшего, как трава, давно ушедшего детства: по уютнейшей в мире поляне бежал неширокий, но резвый ручей. Под яркой черепичной крышей стояла мельница, в окошко которой игриво выглядывала прелестным, топорно вышитым лицом мельничиха. С большого колеса низвергалась серебряным водопадом вытканная белым, серым и голубым обильная вода, в сторону которой, словно повернув на шум голову с ветвистыми рогами, смотрел царь-олень. Его олениха паслась неподалеку. Невысокие темно-зеленые ели укрывали олененка, украдкой выглядывающего из-за веток. Солнечные пятна плясали по коричневым с прозеленью стволам деревьев, траве и багряным кустам, по выводку уточек, рассаженных там и сям под елками и цветами.

Богатая оттенками листва деревьев, относимая ветром в сторону, перекатывалась от темной к светлой, вышитая бледно-зелеными, золотыми, коричневыми нитями... И горы, опутанные тропинками, прекрасные горы вдали белоснежными пиками уносились ввысь, зазывая в лазурь, в небеса, словом, в будущую – упоительную, полную сумасшедших приключений и единственной верной любви, не омраченную жизнью – жизнь.

Назад Дальше