Ручная кладь - Дина Рубина 23 стр.


Помню – утро, на нашей террасе завтракает приехавшая накануне ночью дальняя родственница с Украины; ее вскрик при виде меня, еще заспанной, с гривой спутанных волос: «Готеню, вылитая Фира!», и слезы на маминых глазах...

Это был первый и единственный раз, когда глухо и невнятно была проговорена история – вековечная очередная история! – о семнадцатилетней девушке, чьей-то вековечной очередной племяннице, дочери, сестре, расстрелянной под Полтавой (какая разница – где!) вместе с голыми соплеменниками. Правда, предварительно, когда их всех гнали к яме, она пыталась бежать. Но не успела... Боже, как я устала от своих собственных историй, от историй собственной семьи, которые всплывают в моей памяти в Германии с какой-то безжалостной, ослепительной вещественной обыденностью!

Мы шли, мои спутники подшучивали над загорающими нудистами, рассуждая: вот, мол, эти искренне полагают, что занимают высшую ступень человеческой духовности...

Пройдя до середины тропинки, я огляделась... Небольшая группа на расстеленных матерчатых ковриках увлеченно резалась в карты... Кто-то валялся с книжкой, кто-то, вполне в традициях рубенсовских полотен, раскинул самобранку на траве... Четверо толстяков играли в волейбол, и один из них, тряся животом и грудями, все время убегал за мячом в кусты... Я пригляделась и обнаружила несколько молодых, хорошо сложенных тел, а одна женская фигура, с великолепными плечами и грудью, с прекрасной линией бедер, выглядела просто сошедшей с полотна Ботичелли... Ни один взгляд не останавливался на этом божественном теле. Да и сама она, греясь на последнем летнем солнышке, с панамой на голове, в темных очках, рассеянно перелистывала страницы книжки...

Что стряслось со всеми этими людьми, смятенно думала я, почему от них отвернулся Эрос, могучий и грозный Эрос, сметающий все преграды на пути и требующий лишь одного – хотя бы лоскутка, хотя б лишь дымки на замкнутых страстью, на вздыбленных страстью чреслах?!

Я вдруг вспомнила рассказ моего мужа, подростком покинувшего семью и поступившего в Симферопольское художественное училище. Начинающие художники, как известно, штудируют бесконечные рисунки с натуры. На первом курсе это предметы, а начиная с третьего – натура живая... И вот, когда первокурсники бились над очередной постановкой, – натюрморт с вазой и веером на вишневой драпировке со сложными складками, – вдруг рывком отворилась дверь, стремительно вошла женщина в халате и, бросив на ходу: «Привет, мальчики!», скрылась за деревянной резной ширмой, расставленной за подиумом. Борис, сидевший со своим мольбертом сбоку, увидел, как ловко, катящими движениями ладоней, она сворачивала бублик чулка с высокой белой ноги. Кровь бросилась ему в голову, тело ослабело... И кто-то из мальчиков вдруг крикнул истошно: «Тетя, это не здесь!!!»

Она выглянула из-за ширмы простодушным лицом, спросила: – А это что, не третий курс? – и, запахнув халат, выскользнула в коридор...

... Я шла по тропинке меж голыми, размышляла о природе эротики и чувствовала себя безобразно, омерзительно одетой...

Вспоминала уроки физкультуры, потрескивание шерстяного форменного платья, стянутого через голову в раздевалке, – о, какая мука совершать все это среди беспечных и любопытных соучениц, как искоса сравниваешь себя с девочками! – судорожное (скорей, скорей, чтоб никто не увидел синих, перешитых из маминого халатика, штанишек!) облачение в спортивный, обтягивающий грудь костюм... Ах, Боже ты мой, – выпирают лямки бюстгальтера! Как скрыть эту проклятую грудь, когда прыгаешь через козла?!

Неужели эти люди, думала я, – лениво развалившие ноги с застиранным исподом ляжек, с тускло седой растительностью в укрытьи сокровенной тайны, отпустившие на произвол бледно-пупырчатые мешочки грудей, – не чувствуют, какая грозная слепящая энергетика идет от обнаженного тела, неужели не понимают, что одежду мы надеваем именно потому, что не знаем – что делать с этой свободой, с этой прамощью райских кущ, с этим грозным Господним проклятьем отнятого бессмертия?.

..

...А вовсе не потому, что холодно или неприлично...

Через два года, когда за плечами студентов остался уже курс по анатомии, она позировала им обнаженной, и ребята спокойно и внимательно вглядывались в контуры женского тела, уверенной рукой растушевывая тени на листе...

Через пять минут за оградой парка я уже вновь шла меж мусульманских женщин в белых платках и длинных, до пят, серых платьях...

* * *

В воскресенье, перед вечерним поездом на Франкфурт, я просто бесцельно болталась по городу – мое любимое занятие что в Иерусалиме, что за границей. Свободное плавание мелкой шаланды в большом порту, юркой и независимой своей малостью лодочки – меж высоких бортов океанских лайнеров. Однажды в Одессе я видела такую шаланду. На ее борту желтой масляной краской было аккуратно выведено: «Берта Ефимовна»...

О, это особое удовольствие – блуждание по улицам немецких городов. Нравятся мне, нравятся – графическая устойчивость фахверковых домиков, багряный плющ дикого винограда, выстриженный вокруг мансардного окошка, убранного совсем уж игрушечной решеткой; винные подвалы с рядом горбоносых кранов на тупорылых мордах мореных бочек; нравятся корзинки с геранью и цветные колпачки петуний на каждом подоконнике, и вот эти их, старательно вымытые с мылом мостовые... А немецкие кондитерские! Кондитерские, похожие на парфюмерные магазины, и парфюмерные магазины, похожие на кондитерские... Кремовые оборочки на тортах, шедевры бело-розового китча... Все немецкие города, городки и деревни сошли с поздравительных открыток, напечатанных так добросовестно, что за века не истерлась, не слезла типографская краска ни с карминной черепицы, ни с зеленых холмов, ни с быстрых широких ручьев, ни с ярких лугов, на которых пасутся праздничные, аккуратно раскрашенные коровки.

А главное, что всегда меня странно интригует и беспокоит: непроницаемость улицы для постороннего – дома срослись боками, никто из чужих не проникнет в подъезды. Все дворы – внутри, и на замке. Вот, думаю я с горечью, поэтому и чисто, поэтому и порядок, и безопасность, и неприкосновенность частной жизни. Не то что у нас – каждый дом на юру, на огляде, в любую подворотню любой прохожий бродяга прошмыгнет, просквозит, просвистит да и скроется...

Сначала, гуляя, я забрела на воскресный аукцион и долго бродила по большому, но тесному, из-за вплотную составленных вещей, пространству, разглядывая antiquarische Mobel – массивные секретеры, изящные трюмо, львинолапые кресла; будто приподнятые на цыпочках, туалетные столики, клавикорды со слегка погнутыми серебряными канделябрами; бренчащие хрусталем люстры; целую кавалькаду бронзовых коней с всадниками и без; благородно потертые гобелены, картины, сервизы мейсенского фарфора под командованием пузатых супниц; наборы серебряных ножей и вилок, а также старые шляпки с подслеповатой вуалью, вышитые золотом ридикюли, пенсне, монокли, перламутровые лорнеты и бог знает что еще, на любой запрос...

Вот ты гуляешь, при этом говорила я себе, ты просто гуляешь по воскресному мирному городу, разглядываешь людей и всякое милое барахло; для чего, ради всех богов, ты вглядываешься в вензеля на этом столовом серебре? зачем крутятся в твоем мозгу слова «конфискованное имущество»? каких-таких знаков, каких ушедших имен ты здесь ищешь, жестоковыйная твоя, бессонная, непрощающая душа?!

Наконец на подиум взобралась троица из какого-то давным-давно виданного фильма: за конторку встал невысокий, но крепенький, сурового вида, седой господин – перед ним уже лежал молоток на звонкой подковке, и двое расторопных парней, – они выносили и демонстрировали лоты, выставленные на продажу: первым, например, взявши за концы, развернули перед публикой умирающе-тусклый закат над далеким замком – на старинном гобелене.

Мрачный господин, отбивающий продажи, рокочущий, гремящий, перекатывающий меж щек, с удовольствием откусывающий драйхундерт унд цванциг обеими челюстями, по всей видимости, обладал недюжинным чувством юмора – публика, чинно сидящая на старых, непроданных когда-то стульях, расставленных довольно свободно прямо посреди зала, то и дело взрывалась гогочущим смехом.

Назад Дальше