Оставался еще вечер, целый вечер, который мы решили посвятить прогулке по улочкам Нового Света.
Почему-то мне казалось, что здесь могли бы гулять Кафка с Миленой, – наверняка в то время здесь было еще тише, еще дальше от центра города…
Вогнутые стены старых, крошечных домиков на крутых безлюдных улочках Нового Света похожи были на ладони, удерживающие мягкий дневной свет. Вообще, это особенное место Праги. Рядом с позолоченными аркадами Лоретты, в переулках, – трава, пробившаяся меж бу-лыжников мостовой. Два кузнечика прыснули из-под моих сандалий и, лягнув булыжник, поскакали прочь. Во всем этом бездна неизбывной деревенской идиллии и грусти. Надо всем этим – пронзительная тишина, разбиваемая отрешенным звоном колоколов карийона.
«Наше искусство – это ослепленность истиной, – напишет он в дневнике незадолго до смерти, – истинен лишь свет на отпрянувшем с гримасой лице, больше ничего».
Мы сидели под зеленым тентом в кафе на самом верху крутой улицы, спускавшейся к не-большой, тесно застроенной площади. Нижние этажи домов занимали лавки, на раскрытых две-рях которых гроздьями висели марионетки с застывшими улыбками на деревянных лицах.
– Дайте-ка я вас щелкну, – сказала Ева, вскакивая с фотоаппаратом. – Вы смешно сидите: лица на солнце, а туловища в тени. Две отрезанные головы…
Она отбежала подальше, к ограде террасы:
– Эй, вы, – улыбка, улыбочка! Жизнь удалась! Мы улыбнулись.
– Жизнь удалась… – сказал Борис. – Ну, почитай же нам еще из той дурацкой книжки…
Я действительно читала им особенно смешные фразы из книги Гаральда Салфеллнера. Главным образом чтобы подразнить дочь, – привезенная из России в Израиль в возрасте четырех лет, она говорила по-русски с акцентом и забавными языковыми погрешностями.
Однако надо отдать должное – помимо редких фотографий Праги времен Кафки, в книжке было что-то наивное и подлинное – какие-то прежде неизвестные мне факты, свидетельства и близких, и едва знакомых писателю, но очень приметливых людей, несколько раз наткнулась я на поразительные признания… И в конце концов перестала обращать внимание на скверный перевод.
– Кстати, вон в том здании, где сейчас американское посольство, Кафка некоторое время снимал квартиру… Это дворец Шёнборна. Там впервые ночью у него открылось кровотечение. Он был один, это продолжалось долго, но под утро прекратилось, и впервые за много лет он спокойно уснул. А утром пришла служанка, как он пишет Милене, «добрая и преданная, но в высшей степени деловитая девушка», увидела кровь и сказала: «Пан доктор, долго вы уж не протянете…»
* * *
…В глубоких сумерках мы возвращались в свой отель через Карлов мост. Под очередной скульптурной группой сгрудившихся святых работал бродячий джаз-банд: контрабас, банджо, труба, саксофон и еще один музыкант, в котором, собственно, и заключалось особое обаяние этого музыкального коллектива. Он был похож на одного члена кнессета, израильского профес-сора математики. И одет – в отличие от товарищей – вполне по-профессорски: светлая рубашка с расстегнутым воротом, мягкие полотняные брюки. Его инструментами были две стиральные доски, две сбивалки белков и десяток наперстков – по количеству пальцев.
С каждым номером он менял инструменты: вставал, вешал на шею короткую доску с попе-речными частыми бороздами, в обе руки брал сбивалки и начинал поглаживать ими доску на животе. Вообще, эту доску он использовал в блюзах. Легкий шелестящий звук сбивалками по жестяным волнам придавал блюзовой мелодии волнующую шепотливую доверчивость. В рит-мически быстрых номерах садился, клал вторую, с более редкими волнистыми бороздами доску на колени, обувал пальцы в наперстки – и целый табун скаковых лошадей срывался в бешеной скачке по невидимой прерии.
В соло он вытягивал шею, пригибался всем телом, как кучер на козлах, устремлялся вперед, страдальчески-сладострастно морща глянцевый от пота лоб, пальцы же – как ноги жеребцов, несущихся галопом, – выбрасывались вперед, проскакивали по доске, неслись в разные стороны, заскакивали на жестяной обод доски и по нему отчебучивали слож-нейшие ритмы…
Перед музыкантами стояла миниатюрная пожилая дама и, закрыв глаза за толстыми бифо-кальными стеклами очков, покачиваясь в ритме мелодии, кивала, поводила носом, отбивала такт щепотью маленькой пухлой руки с зажатой меж пальцами сигаретой – постаревшая стиляга, джазменка, студентка 50-х, туристка, нечаянно повстречавшая на Карловом мосту тень своей юности…
* * *
Наутро мы улетали.
Я знала, что буду возвращаться в этот город при любой возможности. Так бывает с иными людьми, еще вчера тебе неизвестными, но совершенно уже и навсегда необходимыми после первого же рукопожатия, взгляда, улыбки, нескольких беглых фраз…
В самолете я дочитывала книжку Гаральда Салфеллнера. Листала страницу за страницей, уже не чертыхаясь, просто мысленно редактируя перевод. Иногда отводила взгляд в окно, где на белесой поверхности неба пепельной вулканической лавой вскипали опаловые глыбы – облака.
«Книга должна быть топором для замерзшего в нас моря», – писал он однокурснику, Оска-ру Поллаку, в 1904 году.
…Кафка умирал мучительно в санатории доктора Гофмана под Веной. С ним были Дора Диамант – его последняя и, наконец, благодарная любовь – и друг, врач Роберт Клопшток, кото-рый всячески старался облегчить его страдания.
«Когда Клопшток отошел от кровати, чтобы вытереть шприц, Франц произнес: „Не уходи-те“. Друг возразил: „Я не ухожу“. Франц глухим голосом ответил ему на это: „Но я ухожу“».
Он умер утром 3 июня 1924 года.
«Его лицо такое неподвижное, суровое, недоступное, какой была его чистая и строгая ду-ша. Суровое – лицо короля из самого благородного и древнего рода».
…Стюардесса разносила леденцы и горячие влажные салфетки – перед завтраком. Я дочи-тывала эту странную книгу-подстрочник, словно предназначенную для того, чтобы каждый в силу способностей и предпочтений вычитывал в ней то, что больнее всего ранит. Когда глаза уставали от мелкого шрифта, я закрывала их и, открывая, по-прежнему видела в окне пустынную бесконечную изнанку неба…
«Когда опускали гроб, Дора Диамант жалобно и пронзительно закричала, но ее рыдание, которое смог бы измерить лишь тот, к кому оно было обращено, заглушили звуки еврейской заупокойной молитвы, прославляющей Бога и возвещающей глубо-кую надежду на спасение…
Мы бросили в могилу по горсти земли. Я хорошо помню эту землю: светлую, тяжелую, глинистую, с мелкими камушками и дресвой, – она падала на крышку гро-ба с глухим стуком…
Затем скорбное общество стало расходиться…
Никто не сказал ни слова.
Наконец с совсем потемневшего неба пошел дождь…»
(Из книги И. Урцидила «Вот идет Кафка»)
«Еврейская невеста»
Из Парижа выехали ночным в Брюссель, куда Йоська заманивал не один уже год, умолял, повторял на плохом своем, с каждым годом тающем иврите: «Вы имеете комнату в моем доме!»
Он должен был встретить нас на вокзале. И не встретил.
– Вот балбес! – сказала я своим. – Ждите здесь, пойду дозваниваться.
Муж с дочерью остались стоять на платформе, я спустилась куда-то в грязные недра вокза-ла, долго искала телефонный аппарат и долго дозванивалась; мне отвечал по-французски сла-бый старческий голос.
– Йоси?! – вскрикивала я, зажимая ладонью ухо и вслушиваясь в тембр этого незнакомого голоса.