Военные рассказы - Кожевников Вадим 4 стр.


Капитан резко повернулся к Михайловой. Он хотел сказать что-то очень обидное, но

превозмог себя и с усилием произнес:

— Ладна, валяйте, действуйте. — И очевидно, чтобы как-нибудь отомстить за обиду,

сказал: — Сама додуматься не могла, так теперь вот...

Михайлова насмешливо сказала:

— Я вам очень благодарна, капитан, за идею.

Капитан отогнул рукав, взглянул на часы.

— Чего же вы сидите? Время не ждет.

Михайлова взялась за лямки, сделала несколько шагов, потом обернулась:

— До свидания, капитан!

— Идите, идите, — буркнул тот и пошел к реке...

Туманная мгла застилала землю, в воздухе пахло сыростью, и всюду слышались

шорохи воды, не застывшей и ночью. Умирать в такую погоду особенно неприятно.

Впрочем, нет на свете погоды, при которой это было бы приятно.

Если бы Михайлова прочла три месяца назад рассказ, в котором герои переживали

подобные приключения, в ее красивых глазах наверняка появилось бы мечтательное

выражение. Свернувшись калачиком под байковым одеялом, она представляла бы себя

на месте героини; только в конце, в отместку за все, она непременно спасла бы

этого надменного героя. А потом он влюбился бы в нее, а она не обращала бы на

него внимания.

В тот вечер, когда она сказала отцу о своем решении, она не знала о том, что эта

работа требует нечеловеческого напряжения сил, что нужно уметь спать в грязи,

голодать, мерзнуть, уметь тосковать в одиночестве. И если бы ей кто-нибудь

обстоятельно и подробно рассказал о том, как это трудно, она спросила бы просто:

— Но ведь другие могут?

— А если вас убьют?

— Не всех же убивают.

— А если вас будут мучить?

Она задумалась бы и тихо сказала:

— Я не знаю, как я себя буду держать. Но ведь я все равно ничего не скажу. Вы

это знаете.

И когда отец узнал, он опустил голову и проговорил хриплым, незнакомым ей

голосом:

— Нам теперь с матерью будет очень тяжело, очень.

— Папа, — звонко сказала она, — папа, ну ты пойми, я же не могу оставаться!

Отец поднял лицо, и она испугалась. Таким оно было измученным и старым.

— Я понимаю, — сказал отец. — Ну, что ж, было бы хуже, если бы у меня была не

такая дочь.

— Папа, — крикнула тогда она, — папа, ты такой хороший, что я сейчас заплачу!

Матери они утром сказали, что она поступает на курсы военных телефонисток.

Мать побледнела, но сдержалась и только попросила:

— Будь осторожнее, деточка.

На курсах Михайлова училась старательно и во время проверки знаний волновалась,

как в школе на зачетах, и была очень счастлива, когда в приказе отметили не

только число знаков передачи, но и ее грамотность.

Оставшись одна в лесу в эти дикие, холодные и черные дни, она первое время

плакала и съела весь шоколад. Но передачи вела регулярно, и хотя ей ужасно

хотелось иногда, прибавить что-нибудь от себя, чтобы не было так сиротливо, она

не делала этого, экономя электроэнергию.

И вот сейчас, пробираясь к аэродрому, она удивилась, как все это просто. Вот она

ползет по мокрому снегу, мокрая с отмороженной ногой. А когда раньше у нее бывал

грипп, отец сидел у постели и читал вслух, чтобы она не утомляла своих глаз. А

мать с озабоченным лицом согревала в ладонях термометр, так как дочь не любила

класть его под мышку холодным. И когда звонили по телефону, мать шепотом

расстроенно говорила: "Она больна". А отец заталкивал в телефон бумажку, чтобы

звонок не тревожил дочь. А вот, если враги успеют быстро засечь рацию, Михайлову

убьют.

Убьют ее, такую хорошую, красивую, добрую и, может быть, талантливую.

Убьют ее, такую хорошую, красивую, добрую и, может быть, талантливую. И будет

лежать она в мокром, противном снегу. На ней меховой комбинезон. Они, наверное,

сдерут его. И она ужасалась, представляя себя голой, в грязи. На нее, голую,

будут смотреть отвратительными глазами фашисты.

А этот лес так похож на рощу в Краскове, где она жила на даче. Там были такие же

деревья. И когда жила в пионерском лагере, там были такие же деревья. И гамак

был подвязан вот к таким же двум соснам-близнецам.

И когда Димка вырезал ее имя на коре березы, такой же, как вот эта, она

рассердилась на него, зачем он покалечил дерево, и не разговаривала с ним. А он

ходил за ней и смотрел на нее печальными и поэтому красивыми глазами. А потом,

когда они помирились, он сказал, что хочет поцеловать ее. Она закрыла глаза и

жалобно сказала: "Только не в губы". А он так волновался, что поцеловал ее в

подбородок.

Она очень любила красивые платья. И когда однажды ее послали делать доклад, она

надела самое нарядное платье. Ребята спросили:

— Ты чего так расфрантилась?

— Подумаешь, — сказала она, — почему мне не быть красивой докладчицей?

И вот она ползет по земле, грязная, мокрая, озираясь, прислушиваясь, и волочит

обмороженную, вспухшую ногу.

"Ну убьют. Ну и что ж! Ведь убили же Димку и других, хороших, убили. Ну и меня

убьют. Я хуже их, что ли?"

Шел снег, хлюпали лужи. Гнилой снег лежал в оврагах. А она все ползла и ползла.

Отдыхая, она лежала на мокрой земле, положив голову на согнутую руку.

Влажный туман стал черным, потому что ночь была черная. И где-то в небе плыли

огромные корабли. Штурман командирского корабля, откинувшись в кресле,

полузакрыв глаза, вслушивался в шорохи и свист в мегафонах, но сигналов рации не

было.

Пилоты на своих сиденьях и стрелок-радист тоже вслушивались в свист и визг

мегафонов, но сигналов не было. Пропеллеры буравили черное небо. Корабли плыли

все вперед и вперед во мраке ночного неба, а сигналов не было.

И вдруг тихо, осторожно прозвучали первые позывные. Огромные корабли, держась за

эту тонкую паутинку звука, разворачивались; ревущие и тяжелые, они помчались в

тучах. Родной, как песня сверчка, как звон сухого колоса на степном ветру, как

шорох осеннего листа, этот звук стал поводырем огромным стальным кораблям.

Командир соединения кораблей, пилоты, стрелки-радисты, бортмеханики — и

Михайлова тоже — знали: бомбы будут сброшены туда, на этот родной, призывный

клич рации. Потому что здесь — самолеты врага.

Михайлова стояла на коленях в яме, в черной тинистой воде, и, наклонившись к

рации, стучала ключом. Тяжелое небо висело над головой. Но оно было пустым и

безмолвным. В мягкой тине обмороженная нога онемела, боль в висках стискивала

голову горячим обручем. Михайлову знобило. Она подносила руку к губам — губы

были горячие и сухие. "Простудилась, — тоскливо подумала она. — Впрочем, теперь

это неважно".

Иногда ей казалось, что она теряет сознание. Она открывала глаза и испуганно

вслушивалась. В наушниках звонко и четко пели сигналы. Значит, рука ее помимо

воли нажимала рычаг ключа. "Какая дисциплинированная! Вот и хорошо, что я пошла,

а не капитан. Разве у него будет рука сама работать? А если бы я не пошла, то

была бы сейчас в Малиновке, и, может быть, мне дали бы полушубок... Там горит

печь... и все тогда было бы иначе. А теперь уже больше никого и ничего не

будет... Странно, вот я лежу и думаю. А ведь где-то Москва. Там люди, много

людей. И никто не знает, что я здесь. Все-таки я молодец. Может быть, я храбрая?

Пожалуй, мне не страшно.

Назад Дальше