Капитан резко повернулся к Михайловой. Он хотел сказать что-то очень обидное, но
превозмог себя и с усилием произнес:
— Ладна, валяйте, действуйте. — И очевидно, чтобы как-нибудь отомстить за обиду,
сказал: — Сама додуматься не могла, так теперь вот...
Михайлова насмешливо сказала:
— Я вам очень благодарна, капитан, за идею.
Капитан отогнул рукав, взглянул на часы.
— Чего же вы сидите? Время не ждет.
Михайлова взялась за лямки, сделала несколько шагов, потом обернулась:
— До свидания, капитан!
— Идите, идите, — буркнул тот и пошел к реке...
Туманная мгла застилала землю, в воздухе пахло сыростью, и всюду слышались
шорохи воды, не застывшей и ночью. Умирать в такую погоду особенно неприятно.
Впрочем, нет на свете погоды, при которой это было бы приятно.
Если бы Михайлова прочла три месяца назад рассказ, в котором герои переживали
подобные приключения, в ее красивых глазах наверняка появилось бы мечтательное
выражение. Свернувшись калачиком под байковым одеялом, она представляла бы себя
на месте героини; только в конце, в отместку за все, она непременно спасла бы
этого надменного героя. А потом он влюбился бы в нее, а она не обращала бы на
него внимания.
В тот вечер, когда она сказала отцу о своем решении, она не знала о том, что эта
работа требует нечеловеческого напряжения сил, что нужно уметь спать в грязи,
голодать, мерзнуть, уметь тосковать в одиночестве. И если бы ей кто-нибудь
обстоятельно и подробно рассказал о том, как это трудно, она спросила бы просто:
— Но ведь другие могут?
— А если вас убьют?
— Не всех же убивают.
— А если вас будут мучить?
Она задумалась бы и тихо сказала:
— Я не знаю, как я себя буду держать. Но ведь я все равно ничего не скажу. Вы
это знаете.
И когда отец узнал, он опустил голову и проговорил хриплым, незнакомым ей
голосом:
— Нам теперь с матерью будет очень тяжело, очень.
— Папа, — звонко сказала она, — папа, ну ты пойми, я же не могу оставаться!
Отец поднял лицо, и она испугалась. Таким оно было измученным и старым.
— Я понимаю, — сказал отец. — Ну, что ж, было бы хуже, если бы у меня была не
такая дочь.
— Папа, — крикнула тогда она, — папа, ты такой хороший, что я сейчас заплачу!
Матери они утром сказали, что она поступает на курсы военных телефонисток.
Мать побледнела, но сдержалась и только попросила:
— Будь осторожнее, деточка.
На курсах Михайлова училась старательно и во время проверки знаний волновалась,
как в школе на зачетах, и была очень счастлива, когда в приказе отметили не
только число знаков передачи, но и ее грамотность.
Оставшись одна в лесу в эти дикие, холодные и черные дни, она первое время
плакала и съела весь шоколад. Но передачи вела регулярно, и хотя ей ужасно
хотелось иногда, прибавить что-нибудь от себя, чтобы не было так сиротливо, она
не делала этого, экономя электроэнергию.
И вот сейчас, пробираясь к аэродрому, она удивилась, как все это просто. Вот она
ползет по мокрому снегу, мокрая с отмороженной ногой. А когда раньше у нее бывал
грипп, отец сидел у постели и читал вслух, чтобы она не утомляла своих глаз. А
мать с озабоченным лицом согревала в ладонях термометр, так как дочь не любила
класть его под мышку холодным. И когда звонили по телефону, мать шепотом
расстроенно говорила: "Она больна". А отец заталкивал в телефон бумажку, чтобы
звонок не тревожил дочь. А вот, если враги успеют быстро засечь рацию, Михайлову
убьют.
Убьют ее, такую хорошую, красивую, добрую и, может быть, талантливую.
Убьют ее, такую хорошую, красивую, добрую и, может быть, талантливую. И будет
лежать она в мокром, противном снегу. На ней меховой комбинезон. Они, наверное,
сдерут его. И она ужасалась, представляя себя голой, в грязи. На нее, голую,
будут смотреть отвратительными глазами фашисты.
А этот лес так похож на рощу в Краскове, где она жила на даче. Там были такие же
деревья. И когда жила в пионерском лагере, там были такие же деревья. И гамак
был подвязан вот к таким же двум соснам-близнецам.
И когда Димка вырезал ее имя на коре березы, такой же, как вот эта, она
рассердилась на него, зачем он покалечил дерево, и не разговаривала с ним. А он
ходил за ней и смотрел на нее печальными и поэтому красивыми глазами. А потом,
когда они помирились, он сказал, что хочет поцеловать ее. Она закрыла глаза и
жалобно сказала: "Только не в губы". А он так волновался, что поцеловал ее в
подбородок.
Она очень любила красивые платья. И когда однажды ее послали делать доклад, она
надела самое нарядное платье. Ребята спросили:
— Ты чего так расфрантилась?
— Подумаешь, — сказала она, — почему мне не быть красивой докладчицей?
И вот она ползет по земле, грязная, мокрая, озираясь, прислушиваясь, и волочит
обмороженную, вспухшую ногу.
"Ну убьют. Ну и что ж! Ведь убили же Димку и других, хороших, убили. Ну и меня
убьют. Я хуже их, что ли?"
Шел снег, хлюпали лужи. Гнилой снег лежал в оврагах. А она все ползла и ползла.
Отдыхая, она лежала на мокрой земле, положив голову на согнутую руку.
Влажный туман стал черным, потому что ночь была черная. И где-то в небе плыли
огромные корабли. Штурман командирского корабля, откинувшись в кресле,
полузакрыв глаза, вслушивался в шорохи и свист в мегафонах, но сигналов рации не
было.
Пилоты на своих сиденьях и стрелок-радист тоже вслушивались в свист и визг
мегафонов, но сигналов не было. Пропеллеры буравили черное небо. Корабли плыли
все вперед и вперед во мраке ночного неба, а сигналов не было.
И вдруг тихо, осторожно прозвучали первые позывные. Огромные корабли, держась за
эту тонкую паутинку звука, разворачивались; ревущие и тяжелые, они помчались в
тучах. Родной, как песня сверчка, как звон сухого колоса на степном ветру, как
шорох осеннего листа, этот звук стал поводырем огромным стальным кораблям.
Командир соединения кораблей, пилоты, стрелки-радисты, бортмеханики — и
Михайлова тоже — знали: бомбы будут сброшены туда, на этот родной, призывный
клич рации. Потому что здесь — самолеты врага.
Михайлова стояла на коленях в яме, в черной тинистой воде, и, наклонившись к
рации, стучала ключом. Тяжелое небо висело над головой. Но оно было пустым и
безмолвным. В мягкой тине обмороженная нога онемела, боль в висках стискивала
голову горячим обручем. Михайлову знобило. Она подносила руку к губам — губы
были горячие и сухие. "Простудилась, — тоскливо подумала она. — Впрочем, теперь
это неважно".
Иногда ей казалось, что она теряет сознание. Она открывала глаза и испуганно
вслушивалась. В наушниках звонко и четко пели сигналы. Значит, рука ее помимо
воли нажимала рычаг ключа. "Какая дисциплинированная! Вот и хорошо, что я пошла,
а не капитан. Разве у него будет рука сама работать? А если бы я не пошла, то
была бы сейчас в Малиновке, и, может быть, мне дали бы полушубок... Там горит
печь... и все тогда было бы иначе. А теперь уже больше никого и ничего не
будет... Странно, вот я лежу и думаю. А ведь где-то Москва. Там люди, много
людей. И никто не знает, что я здесь. Все-таки я молодец. Может быть, я храбрая?
Пожалуй, мне не страшно.