Здесь всякий закончил бы спор. Всякий, но не Мона. Ее въедливость поразила меня. И еще – серьезность, с какой она отстаивала свою точку зрения.
(А может, она просто использовала подвернувшуюся возможность продемонстрировать свою преданность?) Во всяком случае, я решил ей не мешать. Лучше
прямой разговор, чем вечные многозначительные умолчания. Это как то взбадривало.
– Когда он паясничает, – пояснила Мона, – это означает, что он глубоко задет. Он ведь очень чувствительный. Даже слишком.
– А мне казалось, он достаточно толстокожий, – сказала мать.
– Вы шутите? Я не встречала более ранимого человека. Все истинные художники таковы.
– Она права, – согласился отец. Наверное, он подумал о Рескине или о бедняге Райдере, чьи пейзажи действительно производят нездоровое
впечатление.
– Послушайте, мама, для меня не важно, сколько пройдет времени, прежде чем Вэла признают. У него всегда буду я. И я не допущу, чтобы он страдал
или голодал. – (Я почувствовал, как мать вновь напряглась.) – Я помню, что стало с моим отцом, и не позволю, чтобы то же самое случилось с
Вэлом. Он будет делать что хочет. Я верю в него. И буду верить, даже если весь мир ополчится против него. – Она надолго замолчала, а затем
продолжила еще более серьезно: – Почему вы так не хотите, чтобы он писал? Это недоступно моему пониманию. Не из за того же, что он не может
заработать себе на жизнь сочинительством? Ведь это наши проблемы – его и мои. Не хочу вас обидеть, но все же скажу: если вы не поддержите его
стремление писать, то можете потерять сына. Не зная этой стороны его жизни, вы никогда не поймете его полностью. Возможно, он мог стать другим,
и таким вам было бы легче его любить, хотя теперь, когда Вэла знаешь, это трудно вообразить. По крайней мере мне. И что толку, если он докажет
вам или мне, что может быть таким, как все? Вы сомневаетесь, хороший он муж, отец и так далее. Хороший – говорю с полной ответственностью. Но
это не все. Его дар принадлежит не только семье, детям, матери или отцу – он принадлежит всему человечеству. Возможно, вам это покажется
странным. Или даже несправедливым.
– Скорее, невероятным, – сказала – как отрезала – мать.
– Хорошо, пусть невероятным. Ничего не меняется. Когда нибудь вы прочтете его книги и будете гордиться тем, что он ваш сын.
– Никогда! – заявила мать. – На мой вкус, копать канавы – и то лучше.
– Не исключено, что ему придется и этим заниматься, – сказала Мона. – Некоторые художники не доживают до признания, кончают самоубийством. Вот
Рембрандт закончил свои дни на улице, побираясь, как нищий. А ведь он один из самых великих…
– А Ван Гог? – пискнула Стася.
– Это кто такой? – спросила мать. – Еще один писака?
– Нет, художник. К тому же сумасшедший. – Стася входила во вкус.
– По мне все они чокнутые, – отмахнулась мать.
Стася залилась смехом. Она хохотала и хохотала, не в силах остановиться.
– А как же я? – спросила она сквозь смех. – Вам известно, что я тоже чокнутая?
– Но зато какая очаровательная «чокнутая»! – вставила Мона.
– Да по мне психушка плачет, вот что я вам скажу! – не без удовольствия произнесла Стася. – Это всем известно.
Я видел, что мать испугалась. Одно дело – сказать, что кто то чокнутый, но когда по тебе «плачет психушка» – это уже серьезно.
Спас ситуацию отец.
– Один – клоун, другая – чокнутая, а кто тогда ты? – обратился он к Моне.
Спас ситуацию отец.
– Один – клоун, другая – чокнутая, а кто тогда ты? – обратился он к Моне. – Признавайся, что у тебя не в порядке?
Мона произнесла со счастливой улыбкой:
– Я абсолютно нормальна. Моя проблема – в этом.
Отец повернулся к матери:
– Все творческие люди одинаковы. Чтобы хорошо рисовать – или писать, – им надо быть чуточку безумными. Помнишь нашего старого друга Джона
Имхофа?
– А что Имхоф? – спросила мать, глядя на отца непонимающим взглядом. – Неужели нужно бросить жену, детей и бежать с другой женщиной, чтобы
прослыть художником?
– Я говорю не об этом, – досадливо отмахнулся отец. Его раздражение росло – ведь он хорошо знал, какой упрямой и бестолковой может быть мать. –
Помнишь, какое выражение было у него на лице, когда его неожиданно заставали за работой? Когда все засыпали, он проводил часы в своей
комнатушке, рисуя акварели. – Отец повернулся к Лоретте: – Пойди наверх и принеси тот рисунок, что висит в кабинете. Тот, где мужчина и женщина
сидят в шлюпке… у мужчины за спиной еще вязанка соломы.
– Он был неплохой человек, этот Джон Имхоф, пока его жена не пристрастилась к вину, – задумчиво произнесла мать. – Хотя к детям он никогда
большого интереса не проявлял. Одно искусство в голове.
– Замечательный художник, – сказал отец. – У него есть прекрасные работы. Помнишь витражи, которые он сделал для церквушки за углом? А что
получил за это? Жалкие гроши. Нет, я никогда не забуду Джона Имхофа, что бы он ни натворил! Жаль только, что у нас осталось мало его работ.
Лоретта принесла рисунок. Стася взяла его и стала разглядывать с живым интересом. У меня замерло сердце – сейчас начнет критиковать, скажет что
нибудь про академичность манеры, но нет, Стася была сама тактичность и осторожность.
Она похвалила рисунок: очень красив… видно мастерство.
– Акварель – не самый простой вид живописи, – сказала она. – Интересно, а маслом он писал? Мне трудно судить об акварелях. Но видно, что
художник знает свое дело. – Стася замолчала. А потом, словно предвосхищая ход мысли собеседника, прибавила: – Но одним мастером акварели я от
души восхищаюсь. Это…
– Джон Сингер Сарджент!– воскликнул отец.
– Точно! – подтвердила Стася. – Откуда вы знаете? Я хочу сказать, как вы догадались, что именно его я имею в виду?
– Такого, как Сарджент, больше нет, – сказал отец. Эти слова он часто слышал от бывшего владельца мастерской Айзека Уокера. – Есть только один
Сарджент – как есть только один Бетховен, один Моцарт, один да Винчи… Вы согласны?
Стася так и засветилась. Ей казалось, что теперь она может открыто выражать свои мысли. Она бросила на меня взгляд, который говорил: «Что же ты
скрывал, что у тебя такой отец?»
– Я изучала многих художников, – сказала она, – а теперь пытаюсь найти свой стиль. Не такая уж я сумасшедшая, какой прикидывалась несколько
минут назад. Просто я знаю больше, чем могу переварить. У меня есть талант, но я не гений. А без гениальности – делать нечего. Мне хотелось бы
быть Пикассо… Пикассо в женском обличье. Не Мари Лоренсен. Вы меня понимаете?
– Конечно! – воскликнул отец.
Мать к тому времени уже вышла из комнаты. Я слышал, как она гремит на кухне кастрюлями и сковородками. Она потерпела поражение.
– Это копия с известной картины, – сказал отец об акварели Джона Имхофа.
– Не важно, – отозвалась Стася.