Он был одет в широкую старинную мантию и опустился на ту самую скамью, так что теперь мне его не было видно. Да, ожидание было не из приятных, и нечестивая книга в моих руках делала его неприятным вдвойне. Но вот пробило одиннадцать, старик встал, скользнул к громоздкому резному сундуку в углу комнаты и вынул из него два плаща с капюшонами. Один из них он надел на себя, другим облек свою хозяйку, которая, наконец‑то оставила свое монотонное занятие. Затем они оба направились к выходу; старуха ковыляла, прихрамывая, а хозяин захватил с собой ту самую книгу, которую я читал, дал мне знак следовать за ним и натянул капюшон на свое неподвижное лицо‑маску.
Мы шли по безлунным извилистым улочкам этого древнего, невообразимо древнего города; мы шли, а в занавешенных окошках один за другим гасли огоньки, и Сириус, смеясь, глядел на то, как множество фигур в рясах с капюшонами безмолвно выходили из всех домов, образуя то тут, то там жуткие процессии, которые шествовали по улицам города, минуя скрипучие вывески и допотопные фронтоны, соломенние крыши и ромбовидные окошки; пробирались цепочками, по крутым переулкам с навалившимися друг на друга скособоченными и полуразрушенными зданиями; скользили через проходные дворы и церковные дворики; и фонари их, качаясь, сливались в леденящие душу шаткие созвездия. Среди этих бесшумных толп двигался и я вслед за своим безмолвным вожатым; в мои бока упирались локти, казавшиеся неестественно мягкими; меня теснили тела, на удивление податливые, но я так и не разглядел ни одного лица, не услыхал ни единого звука. Все выше и выше и выше всходили кошмарные вереницы, и тут я увидел, что все они сливаются в один грандиозный широкий поток в том самом месте на вершине горы в центре города, где сходились, как в фокусе, все эти сумасшедшие улицы и где стояла величественная белокаменная церковь. Я уже видел ее с гребня холма, козда глядел на Кингспорт в сгущающихся сумерках, и помню, что затрепетал, когда мне показалось, будто Альдебаран на мгновенье застыл на призрачном шпиле ее.
Церковь стояла в центре пустыря; часть его занимало кладбище, другая часть представляла собой полумощеную площадь, снежный покров на ней был сметен ветром; вдоль нее простирался ряд невообразимо древних домов с остроконечными крышами и выступающими фронтонами. Блуждающие огоньки танцевали над могилами, освещая унылые надгробья, как ни странно, не отбрасывающие теней. Глядя с вершины холма поверх кладбища, где ничто не загораживало обзора, я мог различить отблески звезд на водной глади в бухте, сам же город был погружен в глубокий мрак. Лишь изредка я замечал, как то один, то другой фонарь приближался со стороны города по одной из кривых улочек, чтобы нагнать толпу, которая тем временем бесшумно входила в храм. Я стоял и ждал, пока она вся скроется в черном проеме двери, пока за ней проследуют и все отставшие. Старик тянул меня за рукав, но я твердо решил войти последним. Уже переступая порог храма, чей беспросветный мрак поглощал толпу, я обернулся, чтобы кинуть прощальный взгляд туда, где кладбищенские огоньки заливали тусклым светом мостовую. И, обернувшись, я содрогнулся. Как я уже говорил, почти весь снег был сметен ветром, но несколько белых пятен осталось на дорожке перед входом; так вот, устремленные назад в мимолетном взгляде, мои усталые глаза не различили на снегу ни единого отпечатка чьей‑либо ступни, чужой или моей собственной.
Несмотря на несметное число внесенных фонарей, церковь была едва освещена, поскольку большая часть толпы уже успела исчезнуть. Остальные входили в боковой неф, заполняя проходы между сиденьями с высокими спинками; темный провал входа в склепы зловеще зиял прямо перед кафедрой. В нем‑то и исчезали безмолвные фигуры. Вслед за ними и я спустился в черное душное подземелье. Хвост этой мрачной колонны жутковато извивался, а когда я увидел, как он вползает в почтенный склеп, зрелище это показалось мне просто невыносимым. Очутившись внутри, я заметил, что процессия устремляется в какое‑то отверстие в полу склепа, и через несколько секунд уже спускался вместе со всеми по грубо обтесанным ступеням узкой извилистой лестницы.
Очутившись внутри, я заметил, что процессия устремляется в какое‑то отверстие в полу склепа, и через несколько секунд уже спускался вместе со всеми по грубо обтесанным ступеням узкой извилистой лестницы. Источая сырость и специфический запах, бесконечной спиралью уходила она в самые недра горы меж двух однородных на всем своем протяжении стен, сложенных из сочащихся влагой каменных блоков, покрытых осыпающейся штукатуркой. Это был долгий, утомительно долгий и безмолвный спуск; между тем стены и ступени постепенно стали приобретать другой вид: похоже, они были высечены в сплошной скале. Но более всего меня угнетало то, что бесчисленные шаги не производили ни звука и не отдавались эхом. Казалось, прошла уже целая вечность, а мы все спускались и спускались, и тут мое внимание привлекли боковые коридоры или, скорее, ходы из неведомых уголков вековечного мрака вели они в эту шахту, служившую сценой для ночной мистерии. Ходов становилось все больше; они были бесчисленны, эти нечестивые катакомбы, таящие невыразимую угрозу. Тяжелый запах гниения, исходящий из них, становился все въедливее и невыносимее. Я не сомневался в том, что мы прошли всю гору сверху донизу и теперь находились ниже уровня самого города и не мог не содрогнуться при мысли о том, насколько древним должен быть этот город, если даже самые недра его источены червями зла.
Потом впереди забрезжил свет, тусклый и зловещий, и вскоре послышался тихий плеск подземных вод. И в который уже раз меня пробрала дрожь слишком уж не по душе мне было все, что принесла с собой эта ночь, и я горько сожалел о том, что послушался зова предков и явился на этот первобытный ритуал. По мере того, как лестница и коридор становились шире, я все яснее различал новый звук жалобную и жалкую пародию на флейту, и вдруг предо мной развернулась грандиозная панорама внутреннего мира: обширное побережье, сплошь покрытое поганой порослью, озаряемой столпом огня нездорового зеленоватого оттенка, извергающимся из недр его, и омываемой широкой маслянистой рекой, струящейся из каких‑то ужасающе невообразимых бездн, чтобы слиться с чернейшими из пучин древнего, как мир, океана.
Мне стало дурно; я задыхался, глядя на этот богомерзкий Эреб с его громадными поганками, вредоносным пламенем и вязкими водами, в то время как люди в мантиях выстраивались полукругом лицом к пылающему столпу. Начинался святочный ритуал, который древнее человечества и которому суждено пережить человечество: первобытный ритуал солнцестояния, сулящего победу весны и зелени над зимой и снегом; ритуал огня и обновления, света и музыки. Этот‑то ритуал и вершился теперь на моих глазах в адском подземелье. Я наблюдал за тем, как они поклоняются столпу болезнетворного огня и бросают в воду пригоршнями какую‑то слизистую поросль, зеленовато поблескивающую в хлористом зареве. И еще я видел, как нечто бесформенное сидело, скорчившись, в стороне от света и пронзительно дудело в свою флейту, и сквозь эти звуки мне слышалось как бы некое приглушенное хлопанье крыльев, приближавшееся из зловонной тьмы, непроницаемой для взора. Но более всего меня пугал огненный столп: неутомимо извергаясь из глубин, самых последних и непостижимых, он не рождал теней, как рождало бы любое здоровое пламя, зато покрывал мертвые стены тошнотворной и ядовитой зеленой накипью. И все это яростное полыхание не несло в себе ни толики тепла, только холод, липкость смерти и разложения.
Тем временем мой провожатый протиснулся сквозь толпу прямо к тому месту, откуда изрыгалось пламя, обратился лицом к собравшимся и принялся производить размеренные обрядовые жесты. В определенные моменты все склонялись в раболепном поклоне, особенно когда он вознес над головой руку с ненавистным Некрономиконом , захваченным из дома. И я отвешивал поклоны вместе со всеми, ибо был призван на этот праздник писаниями своих отцов. Затем старик подал сигнал притаившемуся в полумраке флейтисту, и тот, сменив тональность, заиграл чуть громче; кошмар, который за этим последовал, превосходил всякое воображение.