И остался никем. И у меня нет так называемых «друзей». Но это мнение придурков, которые регулярно упражняют свой язык.
Однако есть еще власть общества и системы. Эта власть безлика и размыта. Ее давление неизбежно, удушающе и неумолимо. День за днем система лепит из тебя то, что ей нужно. Деталь. Всего лишь одну из миллионов. Лепит в точном соответствии с шаблоном. И в конце концов вылепит, можешь не сомневаться… Необитаемые острова, полинезийский рай, тибетское вольное молчание – лишь призраки, образы-тени, окаменелости на зыбком дне твоего запуганного, раздавленного «я». Ты – стертая «индивидуальность», ограненная дешевка. Поэтому ты никуда не убежишь, а я буду слушать твои жалобы до самой смерти. И смеяться.
Ничего такого старик, разумеется, не сказал, а я не успел подумать. Наверное, это было лишнее. Он улыбнулся, но взгляд его не потеплел ни на градус и не стал менее безжалостным. Блеснули зубы. Я заметил себе, что у него хороший дантист.
– В тебе еще достаточно злобы, сопляк, – тихо проговорил старик.
У него оказался глухой приятный голос, без этих противных визгливых старческих ноток.
– Доволен? – спросил я. – А теперь катись!
Со мной происходило что-то непонятное. Почему-то я не хотел поднимать шум и обнаруживать присутствие этого старика, оскорбившего меня. Хотя доберманы наверняка отбили бы у него желание вести ночные беседы. Беседы, кстати, отнюдь не душеспасительные. Сомневаюсь, что они могли иметь лечебный эффект. Тем не менее я покорно лежал и слушал его бред. Или бредил сам.
– Ты хотел бы выйти отсюда, сопляк? – спросил старик уже без улыбки.
Я пропустил его дурацкий вопрос мимо ушей и задал свой:
– Кто ты такой?
– Если тебе будет легче, жалкое создание, то назови меня как-нибудь. Давай поиграем в эту игру – тебе ведь кажется, что у тебя бездна времени. Какие имена тебе нравятся? А какие звуки?
– Много понта, старик! – сказал я. – Сделай что-нибудь, а не трепись.
Он покачал седой головой. Волосы у него были длинные, белесые и жидковатые, как у престарелого Игги Попа. Я окончательно убедился в том, что он не из наших. С таким хайром тут не держат. Я безуспешно пытался угадать, откуда он взялся. И все время я продолжал искать себя в выпуклых сияющих зеркалах его глаз…
– Мой первый вопрос отнюдь не глупый, – проговорил старик с отсутствующим видом. – Разберись в себе. Может быть, ты не так уж сильно мечтаешь выйти? Когда хотят – делают… Снаружи страшно – ты не забыл? Охота продолжается…
Он задел меня за живое. За ОСТАВШЕЕСЯ во мне живое. Оно было похоронено где-то в непроницаемом саркофаге моей неврастении.
– Кто ты, старик? Я не шучу… – Голос у меня стал хриплым, как у Леонарда Коэна, вдобавок повредившего связки.
– Скажем так: я помогаю освободиться.
– Кому?
– Слабым. Глупым. Тем, кто считает себя бедными и несчастными.
И тут меня осенило. Я понял, кого напоминает мне этот клоун в его маскарадном тряпье. Я испытал даже какое-то облегчение, когда все превратилось в буффонаду. Однако радость узнавания оказалась недолгой. Потом меня будто обухом ударило. Разочарование было глубоким и болезненным. Мой чердак уже никуда не годился – в нем поселились призраки и фальшивые надежды.
Но старик не исчез. Он по-прежнему сидел передо мной – его дряхлая плоть излучала сверхъестественную, опрокидывающую силу.
– Фариа! – сказал я со всей издевкой, на которую еще был способен. – Я буду называть тебя Фариа, ты, обезьяна! Я понял тебя. Я прекрасно тебя понял. Лучше я подожду, пока ты сдохнешь, и посмотрим, что будет дальше!.
.
На него это не произвело никакого впечатления. Он был выше моей злобы и мстительности и безмерно выше моей боли. Страдание не могло вызвать в нем жалость – он действительно считал страдание следствием человеческой глупости и бесконечного несовершенства…
Он встал и направился к окну. Прошел сквозь решетку и растворился в лунном сиянии.
– Жди, – донесся до меня его голос, и одно только это слово убило во мне остатки иллюзий.
Действительно, я засиделся в палате. В последний раз к моей черепушке подсоединяли электроды месяцев шесть назад. Мне повезло – меня пока что изучали, а не «лечили». Дело в том, что моя болтовня подтверждалась некоторыми фактами – трупами в «Черной жемчужине» и в парке, разбитыми тачками и так далее и тому подобное (читайте о моих подвигах в вышеупомянутой книжонке). Менты пытались разобраться, но, поскольку заявлений от потерпевших не поступало, бросили. Меня они потерпевшим не считают…
– Ты это о ком, старичок? – ядовито спросил Глист. – У нас, между прочим, траур. А ты, значит, поц невзрачный…
– Заткнись! – бросил я, и впервые за четыре года Глист не огрызнулся. Это было настолько странно, что наводило на размышления.
Жалко, что в нашем узилище нет зеркал – давненько я не лицезрел свою физиономию. Иногда, в солнечный день, если поднапрячься, можно увидеть свое отражение в оконном стекле – неясное и испещренное мушиными экскрементами. Я попробовал сегодня и увидел бледного бритоголового призрака со впалыми щеками, заросшими недельной щетиной. Глаза провалились так глубоко, что я не сумел разглядеть зрачки; только две точки ослепительно сверкали, словно частицы солнца. Их блеск был странным и неестественным.
В общем, писатель ходил и бубнил себе под нос (память у него хреновая), Шура Морозов мозаику из бумажных обрывков складывал (вырвал, скотина, страницу из моего Мастерса), «МЦ» затянули «Протопи ты мне баньку по-белому», пока не появились доберы и не настучали им по ушам.