их толки о начале и о конце.
Я же не говорю ни о начале, ни о конце.
Мир в стеклянном шаре
Отец был и ученым, и фокусником, но заявлял, что истинную природу человека раскрывает лишь художественная литература. Когда я была еще совсем маленькой, он давал мне читать стихи Уитмена и пьесы Шекспира. Эти великие произведения просветили меня, и я поняла, что всё, созданное Богом, – само по себе чудо. Роза – верх красоты, но экспонаты, выставленные в музее отца, не уступали ей. Каждый из них был со вкусом помещен в стеклянную банку с раствором формальдегида. Все экспонаты были уникальны: вполне сформировавшийся младенец без глаз, держащиеся за руки зародыши обезьянок-близнецов, крошечный белый как снег аллигатор с огромной пастью. Я часто сидела на ступеньках лестницы, напрягая зрение, чтобы разглядеть в темноте эти диковины. Я верила, что каждое из этих уникальных существ несет на себе печать Бога и является настоящим чудом, гимном нашему Творцу. Если мне надо было пройти через музейный зал в небольшую комнату, обшитую деревянными панелями, где находилась библиотека отца и где он читал мне вслух книги, он завязывал мне глаза, чтобы меня не шокировали полки со всякими редкостями, ради которых публика валом валила в музей, особенно летом, когда все пляжи и роскошные парки были переполнены людьми с Манхэттена, приезжавшими в экипажах и на паромах, на трамваях и пароходах. Но ткань, которой отец меня обматывал, была муслиновой, и, открыв глаза пошире, я видела сквозь нее все необыкновенные вещи, которые отец собирал в течение многих лет: руку с восемью пальцами, человеческий череп с рожками, останки длинноногой ярко-красной птицы, которая называлась розовой цаплей, обломки скал со сверкающими желтыми прожилками, которые мерцали в темноте, как будто в заточении внутри камня находились какие-то звезды. А еще там была челюсть древнего слона, которого звали мастодонтом, ботинки некоего гиганта, найденные в горах Швейцарии, и многое другое, вызывавшее у меня жгучий интерес. При виде этих диковинных экспонатов у меня мурашки бегали по коже от страха, но вместе с тем я чувствовала, что я дома, хотя и понимала, что жизнь в музее – это что-то особенное. Иногда мне снилось, что банки с экспонатами разбились и весь пол музея залит жуткой зеленой смесью воды, соляного раствора и формальдегида. Очнувшись от этого кошмара, я обнаруживала, что подол моей ночной рубашки весь мокрый, и задавалась вопросом, так ли уж далек реальный мир от мира снов. Моя мать умерла от инфлюэнцы, когда я была еще младенцем, и я совсем не помнила ее, однако всякий раз, пробуждаясь от сна, где меня преследовали страшные чудовища, дрожа от страха и плача, я страстно желала, чтобы у меня была любящая мать. Мне всегда хотелось, чтобы отец убаюкивал меня какими-нибудь песенками и ценил меня не меньше, чем свои экспонаты, которые он нередко приобретал за очень большие деньги. Но у него никогда не было на это времени, и в конце концов я поняла, что для него главное – его работа, дело его жизни. Я была послушной дочерью – по крайней мере до определенного возраста. Мне не разрешали играть с другими детьми, которым показались бы странными мой дом и мой образ жизни, на улицы Бруклина меня без сопровождения тоже не выпускали, так как там были мужчины, только и ждавшие удобного момента, чтобы напасть на невинную девочку вроде меня. Когда-то давно Кони-Айленд, который индейцы называли Нарриоч, представлял собой пустынную местность, где зимой пасли коров с быками и лошадей. Голландцы переименовали его в Конин Эйландт, Кроличий остров, и считали, что от его песчаных берегов нет никакого проку. Теперь же некоторые говорят, что Кони-Айленд – нечестивое место, почти как Содом, и что люди здесь не думают ни о чем, кроме удовольствий. В некоторых районах – таких, как Брайтон-Бич или Манхэттен-Бич, где миллионеры устраивали свои поместья, ходили местные поезда с кондукторами, которым платили за то, чтобы они не пускали в вагоны всякий сброд.
Поезда для простых людей отходили от станции у Бруклинского моста, и требовалось чуть больше получаса, чтобы доcтичь районов на океанском побережье. В 1908 году под Ист-Ривер провели линию метро, и масса жителей получила возможность вырваться летом из удушающей манхэттенской жары. Кони-Айленд был островом контрастов. С одной его стороны находились неблагополучные районы, где людей попеременно развлекали и обворовывали в домах с плохой репутацией и салунах, с другой – были построены металлические павильоны и пирсы. В год, когда я родилась, великий Джон Филип Суза со своим оркестром устроил здесь концерт прямо под звездами. Кони-Айленд был для всех прежде всего Островом Мечты: таких аттракционов, как здесь, не было больше нигде, они, казалось, существовали вопреки закону гравитации, имелись здесь и заведения для азартных игр, а залитые электрическим светом концертные и танцевальные залы сияли так, будто там был пожар. Это здесь некогда стоял отель, построенный в форме слона, – он горделиво возвышался на 162 фута над землей, пока не сгорел дотла. Это здесь были созданы первые «американские горки», вслед за которыми подобные сооружения, все более сложные и все больше захватывающие дух, стали возводиться и в других местах.
Самыми большими парками были Стиплчейз и Луна-Парк. В последнем гвоздем программы был знаменитый конь по кличке Кинг, нырявший в бассейн со специальной вышки. На Сёрф-авеню строился целый город развлечений с подходящим названием Дримленд. Его башни были видны даже из нашего сада. Да и вдоль всей улицы вплоть до Оушен Парквей стояли сотни аттракционов, так что у людей глаза разбегались, и я не представляю, как им удавалось что-то из этого выбрать. Мне казалось, что самое красивое – это карусели с фигурами волшебных животных, усыпанными драгоценностями. Многие из них были изготовлены еврейскими мастерами с Украины. В нижней части Дримленд-Парка была установлена трехъярусная карусель под названием Эльдорадо, настоящее чудо, представлявшее самых разных зверей. Больше всех мне нравились свирепые тигры со светящимися изнутри зелеными глазами, а еще, конечно, лошади с развевающимися гривами. Они были совсем как живые, и я воображала, что мне разрешили сесть на одну из них, и я скачу далеко-далеко, чтобы никогда не вернуться…
Повсюду было электрическое освещение. Электричество змеилось по всему Бруклину, превращая ночь в день. О его мощи можно было судить, когда казнили электрическим током бедного слона по кличке Топси, который набросился на жестокого укротителя, издевавшегося над ним. Эдисон собирался доказать, что его вид электричества безопасен, в то время как его соперник Вестингауз изобрел то, что представляет опасность для человечества. Если изобретение Вестингауза способно убить такое толстокожее животное, что же оно может сделать с человеком?! Как раз в тот день мы с нашей экономкой Морин возвращались с рынка и проходили мимо места казни. Несмотря на январский мороз, собралась огромная возбужденная толпа зевак, жаждущих развлечения.
– Пошли, пошли, – сказала Морин, не сбавляя шага, и потянула меня за руку. На ней были вязаное пальто и зеленая фетровая шляпа, самый драгоценный предмет ее гардероба, приобретенный в знаменитом шляпном магазине на Двадцать третьей улице Манхэттена. Жажда крови, охватившая толпу, вызывала у нее отвращение, которое она и не думала скрывать. – Шагу нельзя ступить, чтобы не столкнуться с людской жестокостью.
Мне казалось, что Морин не совсем права, потому что некоторые люди относились к несчастному слону с сочувствием. На одной из скамеек сидела рядом со своей матерью девочка, которая смотрела на Топси и плакала. Она явно осуждала происходящее и казалась маленьким скорбящим ангелом, демонстрирующим свое неодобрение. Я же никогда не смела показывать свои истинные чувства, тем более неудовольствие. Мне хотелось сесть рядом с этой девочкой, взять ее за руку и поговорить с ней по-дружески, но меня тянули прочь от жестокого зрелища.